Книга Жестяной пожарный, страница 65. Автор книги Василий Зубакин

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Жестяной пожарный»

Cтраница 65

Дни летели все быстрее, моя газета и депутатство почти совсем не оставляли мне свободного времени. Но вот наконец все же свершилось кое-что очень важное: Кей, дочь большевика, стала наконец баронессой. Грейс уступила, сняла свои претензии, и мы с моей «девочкой-фазаночкой» смогли пойти под венец. Так что же, господин де Голль, счастье на свете все же существует?

Пожалуй, да. Весной 1947-го, меньше чем через месяц после свадьбы, Кей родила мне первенца и была любезно приглашена Вожелем, возвратившимся из Америки после разгрома немцев, пожить с младенцем на «Фазаньей ферме», в заботливом окружении, на свежем воздухе.

Я тоже был там: возился с пеленками, сосками, бутылочками, познавая наконец, в сорок семь лет, заботы и радости молодого папаши. На «Ферме» по-прежнему бывали гости: какие-то беженцы, люди странного вида, худые, неухоженные – из России, с Ближнего Востока, из Америки. Иногда приезжала дочь Вожеля – коммунистка Мари-Клод, и разговоры сразу переходили в политическую плоскость: план Маршалла, судьба де Голля, забастовки.

Первые послевоенные годы были для коммунистов периодом максимальной популярности. Каждый четвертый голос на выборах, самая крупная фракция в Национальном собрании, три министерских кресла – все это было, как я уже позже стал понимать, эффектом последействия побед Красной армии и коммунистического Сопротивления над нацистами. Даже непонятно, кто был авторитетнее для французов в ту пору: де Голль или Сталин. Но уж точно не Черчилль и не Трумэн. Когда министр продовольствия, мой друг Ив Фарж, запросил помощи у Советов, полмиллиона тонн русского зерна выгрузили в порту Марселя как раз накануне выборов в парламент. Сталинский хлеб пришелся по вкусу французам – за коммунистов проголосовало уже не 25, а 28 процентов избирателей!


Мне, молодому отцу, показалось чудом, что маленький полугодовалый Кристоф начал вставать в кроватке! Еще через полгода он пошел, забавно переваливаясь, как цирковой медвежонок, по нашей парижской квартире и однажды дотянулся до края моего рабочего стола, свалив на себя кучу исписанных листов – это была рукопись моей новой книги о годах войны. Да, да, да, я вернулся, двадцать лет спустя, к писательскому ремеслу! Первые попытки написать о пережитом в подполье я делал еще в Алжире, но понадобилось прожить несколько лет в войне и мире, создать настоящую семью, чтобы мысли о жизни и о моей судьбе запросились на волю – на лист бумаги. И книга вышла. И иллюстрирована она была Жаном Гюго (художник не обманул!). Правда, многих персонажей пришлось вывести в повествовании под вымышленными именами: война и подполье были позади, но не остались позади личные претензии и обиды кое-кого на меня…


А в это время Париж и вместе с ним всю Францию сотрясло событие, связанное с другой книгой. Не моей, но тоже книгой воспоминаний. Начался судебный процесс, который журналисты окрестили «делом Кравченко». Так звали советского невозвращенца, оставшегося в США и написавшего мировой бестселлер «Я выбираю свободу». Книга вышла во Франции полумиллионным тиражом и вызвала бурю в обществе: автор без прикрас рассказывал о жизни в СССР, о зверствах Сталина и его секретных служб, с которыми Кравченко был тесно связан. О том, что крестьянские реформы Кремля унесли куда больше жизней, чем революция и Гражданская война. Книга нанесла сокрушительный удар по набравшей политическую силу Французской компартии и, опосредованно, по ее московским кураторам. Кравченко поспешили объявить провокатором и предателем. Луи Арагон в своей газете «Леттр франсез» назвал перебежчика лжецом, а Кравченко в ответ вчинил газете судебный иск за клевету. Начался процесс, длившийся вместо намеченных двух недель целых два месяца и получивший в прессе громкое название «процесс века».

То был, по существу, судебный спор между коммунистами и либералами – с привлечением свидетелей защиты и обвинения, прокуроров и общественных деятелей. На стороне коммунистов выступали участники Сопротивления, такие как Ив Фарж и Фредерик Жолио-Кюри. Был приглашен во Дворец правосудия и я – изложить свою позицию.

Я не выступил ни адвокатом Арагона и его газеты, ни защитником либералов, а предложил третью точку зрения и на том стоял. Всякое публичное высказывание в дни войны, утверждал я, вбивающее клин в единство союзников по вооруженной борьбе с немцами, – а Москва входила в союзнический альянс, – заслуживает ареста публикатора. Такого мнения я придерживался, состоя в правительстве де Голля в Алжире, и с тех пор оно не претерпело существенных изменений.

Но с конца войны прошло уже несколько лет, боевые страсти поутихли, и мое откровенное высказывание вызвало шквал негодования умеренных наблюдателей и политиков: «Арест! Как вам это нравится! А свобода слова?!» Зато коммунисты приняли мои слова с полным одобрением: они полагали, что я с открытым забралом выступил в их поддержку.

Но ни мое выступление, ни протесты коммунистов не помогли: Кравченко выиграл процесс, «Леттр франсез» присуждено было выплатить истцу хоть крохотный, но все-таки штраф, не говоря уже о судебных издержках. По сути дела, то был суд не над газетой Арагона, а над Иосифом Сталиным и его режимом. И Москва больше проиграла от «процесса века», чем выиграла: свет, идущий из Кремля, слегка померк в глазах рядовых французских читателей газет, проводящих свой досуг за бокалом вина у стойки бистро.

Моя газета и фракция «Независимых» в Национальном собрании формально не были связаны с Компартией Франции. Тем не менее коммунисты помогали редакции деньгами (через подписку да и напрямую), а «Независимые», хотя и были малочисленной депутатской группой, но их голоса оказывались иногда очень нужными, и чаще всего мы голосовали солидарно с фракцией «Красного флага и Интернационала».

Послевоенный сдвиг влево, собственно говоря, не был для французов, а значит, в определенной степени и для меня, какой-то экстравагантной эскападой: коммунисты и до начала войны, и потом, после Сталинграда, успешно продвигались по лестнице, ведущей к власти. Пролетарская партия, как они сами себя называли, обладала реальной политической силой, и игнорировать эту силу мог только слепец. Коммунисты с их лозунгами воспринимались народной массой, да и левыми интеллектуалами тоже, почти как наше национальное «свобода, равенство, братство». Национализация и плановое хозяйство в обнищавшей послевоенной Франции тоже не резали слух обывателю, страдавшему от инфляции и ненавидевшему спекулянтов.

Меня не привлекало и не устраивало никакое нынешнее государственное устройство – ни наше французское, ни британское, ни американское. С этими аппаратами власти я был знаком не понаслышке, мог сравнивать и не находил существенных преимуществ одних перед другими: смазочным материалом для них служили только деньги и непомерная алчность. Эта питательная система мне претила, я видел в ней заразительный порок, ведущий к распаду. Собственно, такая государственная схема была примитивным слепком с человеческого индивидуума, обуянного той же страстью: делать деньги – как можно больше и быстрей! Эта гонка неизбежно вела к подавлению безбрежной свободы души, к сокращению мирной передышки и подталкивала к новой бойне: победа в ней означала, как это получалось у американцев после двух мировых войн, финансовый бум и коммерческий успех.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация