Книга Живая вещь, страница 115. Автор книги Антония Байетт

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Живая вещь»

Cтраница 115

И всё же, сказала Фредерика Рафаэлю, сидя рядом с ним на диване, омытая чистым, влажным кембриджским светом, она не уверена, что Элиот прав. Особенно в том, что касается Мильтона. В наш век его произвели прямо-таки в злодеи, но раньше-то считали главным мастером. Против него все ополчились, люди не знают меры, когда начинают кого-то или что-то рьяно отвергать.


Держа в своих изящных руках бланк с обоснованием темы, заполненный и сложенный Фредерикой, Рафаэль разгладил тонкими пальцами сгибы. Это слишком широкая тема, сказал он. Как она её сузит?


Есть два вида метафоры, отвечала Фредерика. Первая строится на сходстве двух чувственно воспринимаемых предметов — как камень на солнце у Вордсворта сравнивается с чудесным морским зверем [207]. Метафора второго вида основана на уподоблении отвлечённого представления — чувственно воспринимаемому: человек, много страдавший, подобен затупившемуся ножу [208], влюблённые души сродни двум ножкам циркуля [209], неисполнимое желание — частица праха, простёртая из рая в ад [210]. У поэтов-метафизиков XVII века были сложности с этим вторым видом метафоры, ведь чувственный мир считался миром падшим, и вот, чтобы описать добродетель и рай, приходилось создавать метафорические сравнения с чем-то сладким или светлым, каким бы двоедушным это ни казалось. Где-то здесь и кроется истинное различие между новыми метафорами Мильтона и ветхими метафорами Марвелла. Потом остаётся ещё вопрос с метафорами Боговоплощения: «безмерность в лоне дорогом Твоём» [211] у Донна. Или в «Возвращённом рае» Мильтона, где Христос — персонаж и где, как она начала предполагать, весь мир произведения воздвигнут на одном огромном образе — безграничного всепонимания, запертого в границах бренной плоти. С мильтоновским Христом разлад между чувством и мыслью преодолевается, нет больше никакой диссоциации! Возможно. Ей предстоит это выяснить.

Рафаэль строго заметил, что она говорит о работе невообразимой научной сложности, работе всей жизни, к тому же со времени окончания войны докторской степени удостоились авторы только девяти работ по английской словесности. Фредерика отвечала, правда немного лукавя: она и хочет, чтобы это была работа всей жизни, как у Рафаэля, и ведь когда-то должна же быть десятая? Ещё она добавила: она надеется, что Рафаэль согласится руководить её диссертацией.

— Вряд ли, — ответил Рафаэль.

Он поднялся и встал у камина, заложив руки за спину, и улыбнулся, глядя на неё сверху вниз. Он имел привычку улыбаться своим мыслям, когда готовился говорить резко. Улыбался он тогда не смущённо, а смело, как человек, который знает, что сейчас метнёт дротик точно в цель. Фредерика про себя называла эту улыбку ангельской, отчасти потому, что похожее выражение на лице у святого Михаила, который прижимает к земле дьявола на площади Сен-Мишель в Париже.

— Почему ж нет? — спросила она.

— Во-первых, это не моя специализация и не мой период. Тебе нужен теолог.

— От тебя я узнала больше, чем от всех других преподавателей, вместе взятых.

— Вполне возможно. Но от этого тема не становится ко мне ближе. Во-вторых, мы не сойдёмся характерами.

— Неправда! Почему?

— Ты очень своенравная девушка. Ты тяжело будешь принимать и моё руководство, и советы по тексту. Я предпочитаю руководить докторскими работами очень точно и очень конкретно. У англичан в чести филологическая любительщина, им лишь бы пробарахтаться из начала в конец. Хорошие работы можно по пальцам пересчитать.

— Мне как раз и нужно, чтоб мной управляли.

Рафаэль снова улыбнулся:

— Ты не знаешь, что такое узда.

— Но я считаю тебя мудрым и талантливым. У такого человека поучиться не грех.

— Ты ко мне относишься слишком неравнодушно. А я не желаю испытывать никаких наложений, не поддающихся анализу.

Слово это, «наложение», больно кольнуло Фредерику. Она лихорадочно думала, как бы получше ответить. «Ничего, я умею держаться отдельно…» — ответ слабый. А если заявить, что, наоборот, чувство тут ни при чём, что для неё главное — наука, это может быть расценено как своенравие. Слово «своенравный», «своенравие» — Рафаэлевы словечки, в его устах они всегда звучали неодобрительно, причём нередко в случаях весьма неожиданных, когда кто-нибудь просто спокойно делал выбор, на который имел полное право. Ей вспомнилось, как одна знакомая сказала: «Разумеется, женщины постоянно навязываются к Рафаэлю со своими недалёкими идейками». А она ведь и сама пять минут назад протянула ему бланк с обоснованием темы с таким бойким фамильярным видом, будто того и гляди разляжется у него на диване с голыми ногами, или будто только что вплыла к нему в комнату, как киношная продавщица сигарет с подносом на ремешке, что ловко пропущен между торчащей пышной грудью и оттопыренной попой. Рафаэль поправил воротник пиджака.

— В-третьих, а может, с этого надо было начинать, эта тема мне… внушает отвращение.

— Почему?!

— Я еврей. Еврей, которого воспитали так, что Мильтон мне и дорог и неприятен. Английскому меня учил лютеранский теолог, который считал религиозные взгляды Мильтона вполне приемлемыми, а его поэзию — могучей; он заставлял меня учить наизусть огромные отрывки, а я был ещё слишком мал, чтобы понимать смысл. И всё же, отчасти, я уважаю Мильтона за его замысел, честолюбивый замах. Как говорил Малларме, tout existe pour aboutir à un livre [212]. У Мильтона хватило дерзости попытаться переписать саму изначальную Книгу. Но при этом — вышло так тяжеловесно, так помпезно и нелепо. Всё, что следовало оставить таинственным и отвлечённым, например что касается Бога и ангельских чинов, он сделал ужасно конкретным и упрощённым.

— А я думала… он, наоборот, двигался от конкретики к отвлечённости! «Возвращённый рай» разительно отличается от более раннего «Комоса». От мира, который переполнен вещами, Мильтон пришёл к пустыне — аскетизму образов.

— Ну ещё бы. Ведь он знал отменно: не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и так далее [213]. Пуритане были иконоборцами, они уничтожали прекрасные иконы, которые ранняя Церковь собрала в изобилии, — изображения дев, святых и ангелов. Но, как мне видится, христианство само по себе — это одно сплошное бесцеремонное сотворение кумира. Боговоплощение кажется мне абсурдом. Да, ты и впрямь кое-что важное и интересное ухватила — невероятно трудно создать метафору вочеловеченного Христа как персонажа. Но уж позволь мне… отнестись здесь с некоторой опаской. По мне, так это и есть самый главный кумир…

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация