Гавел отлично понимал, что «уважаемому господину доктору» чертовски мало дела до происходящего с человеком и обществом и именно поэтому он закрутил гайки. Систематическое удушение всего спонтанного, оригинального и уникального в стране может иметь своим следствием только состояние паралича, который поражает как жертв, так и угнетателей. В Чехословакии был порядок, но не было жизни. Кажущееся спокойствие было покоем «как в морге или в могиле»
[349].
В результате того, что общество было лишено какого-либо движения, сделалась избыточной и категория времени. В своем письме Гавел, быть может, впервые поднимает тему безвременья, к которой будет возвращаться еще не раз. Безвременье создает вакуум, который должен быть заполнен, «поэтому беспорядок в подлинной истории сменил порядок псевдоистории, творцом которого является, однако, не жизнь общества, а планирующий его чиновник. Вместо событий нам предлагают псевдособытия; мы живем от годовщины к годовщине, от торжества к торжеству, от парада к параду, от единодушно одобряемого всеми съезда к единогласным выборам и от единогласных выборов к единодушно одобряемому всеми съезду, от Дня печати к Дню артиллерии и наоборот»
[350].
В качестве метафоры загнивания общества под руководством «господина доктора» Гавел приводит энтропический принцип второго закона термодинамики, одновременно указывая на врожденную способность всего живого сопротивляться энтропии. И хотя в письме не говорится о какой-либо временно́й границе, его автор не оставляет сомнений в том, какая из этих сил в итоге победит. «Губя жизнь, власть губит и себя саму – то есть в конце концов и свою способность губить жизнь… Как нельзя полностью уничтожить жизнь, так нельзя и навсегда остановить ход истории»
[351]. Если бы письмо Гавела тогда же прочел Фрэнсис Фукуяма, то он, пожалуй, мог бы воздержаться от преждевременного пророчества, сделанного им через семнадцать лет
[352].
При ретроспективном взгляде из сегодняшнего дня смелость формулировок Гавела и их прогностическая мощь просто поражают. Мы говорим о Чехословакии 1975 года. Мятеж подавлен, реформы 1968 года разнесены вдребезги. В едином коммунистическом блоке звучат уже лишь отдельные голоса протеста. Американцы в панике и отчаянии эвакуируются из Сайгона. Хельсинкские договоренности, подписанные пару недель спустя, повторяют с видоизменениями вестфальский мир. Они придают легитимность Советам и их власти над вассалами, гарантируют территориальную неприкосновенность их империи и, как кажется, скрепляют постоянное разделение Европы на Восток и Запад. Подобное стремление к стабильности легко спутать с иллюзией неизменности. В действительности весь миропорядок времен холодной войны рухнет через четырнадцать лет.
Инициатива Гавела была не совсем единичной. Возможно, его вдохновило аналогичное письмо Александра Дубчека (в то время уже находившегося во внутренней эмиграции, в изоляции от общества и под непрерывным наблюдением госбезопасности) Федеральному собранию, написанное 28 октября 1974 года, в годовщину независимости Чехословакии. Между этими двумя письмами и в самом деле есть что-то общее. В том и другом звучит протест против далеко идущего нарушения прав человека, осуждается кошмар всепроникающего надзора госбезопасности над жизнью авторов и всего общества, выражается сожаление в связи с ширящейся атмосферой безразличия, доносительства, подозрительности и страха
[353].
Не получив ответа на первое письмо, Дубчек 2 февраля 1975 года отправил еще одно
[354], где повторил некоторые свои аргументы и присовокупил к ним новые доказательства незаконной слежки и нападок госбезопасности. Возможно, Гавел, который осенью 1974 года отложил первый набросок своего письма, теперь вновь сел за письменный стол и присоединил свой голос к протесту, зная о втором письме Дубчека.
Однако различия между письмами того и другого не менее важны, чем их сходство. Если Дубчек уделяет много места отстаиванию политики Пражской весны, убеждая своих мучителей вернуться к ней, то горизонт Гавела – в будущем, когда сама жизнь восстанет против парализованных правителей. Если Дубчек добивается реабилитации и возвращения во власть, то Гавел заявляет о своем непримиримом неприятии этой власти. Наконец, если Дубчек посвящает целые страницы жалобам на свою собственную судьбу, то для Гавела на первом месте судьба всего общества.
Что-то, должно быть, носилось в воздухе весной 1975 года в Чехословакии, когда грянуло сразу несколько публичных проявлений протеста и несогласия. Это было письмо Карела Косика Жан-Полю Сартру, где чешский философ возмущается опустошительным обыском у него дома, в ходе которого был конфискован и безвозвратно потерян целый ряд документов, в том числе единственная копия его последнего философского труда объемом в 1500 страниц
[355], письмо Людвика Вацулика генеральному секретарю ООН Курту Вальдхайму, в которой этот демон чешской литературы описывает и осуждает подобное же насилие в отношении себя
[356], или (менее личного характера) критика в полемическом письме Зденека Млынаржа, одного из ближайших соратников Дубчека в 1968 году, адресованном центральному комитету КПЧ, от 14 апреля 1975 года
[357].
Авторам всей этой резко всколыхнувшейся волны протестов, вероятно, дали импульс проходившие в то время в Хельсинки дипломатические переговоры, кульминацией которых стало подписание 1 августа 1975 года Заключительного акта Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе. Хотя в целом эти соглашения были попыткой ослабить напряженность, возникшую в результате холодной войны, путем принятия ряда мер по поддержанию взаимного доверия, призванных укрепить чувство безопасности у обеих сторон, в рамках так называемой «третьей корзины» договоренностей западные дипломаты настаивали на том, что в соблюдении прав человека подписавшими документ сторонами заинтересованы все, независимо от границ и различия политических систем, – и советский блок с этим нехотя согласился. Не вызывает сомнений, что коммунистические власти трактовали эту уступку как риторическое принятие всеобщего принципа в обмен на весьма конкретные уступки другой стороны. По-видимому, они и не подозревали, что тем самым вручают своему противнику смертоносное оружие, которое в итоге сыграет ключевую роль в их свержении.
На поток писем режим ответил репрессиями. Допросы и обыски коснулись прежде всего коммунистов-реформаторов и ближайших соратников Дубчека в Праге, Брно и Братиславе. С Гавелом обошлись иначе. Канцелярия Гусака вернула ему письмо непрочитанным с комментарием, в котором его обвиняли в том, что он встал на службу антикоммунистической пропаганды. Его не допрашивали, и обыск у него не проводили. По сути дела его вообще не тронули.