Из нескольких доступных в тюрьме развлечений Гавел предпочитал телевизор: просмотр передач давал ему возможность высказаться – в основном критически – о качестве теледраматургии, например, о сериалах, обличавших мелкие пороки в целом безусловно замечательной жизни строителей социализма. Еще он начал играть в шахматы и даже возглавил тюремный шахматный кружок. Но игроком он был средним, хотя ему доставало и ума, и необходимого для этой игры абстрактного мышления. Однако его темперамент для шахмат не годился: Гавел рассматривал партию как художественное произведение, заранее выстраивая свое о ней представление, и потому не придавал слишком большого значения действиям противника
[565]. Позднее, к сожалению, он иногда использовал подобный подход и в политике. Но куда важнее было другое: организованный группой узников, включавшей Гавела и Бенду, шахматный кружок, собиравшийся в субботние послеобеденные часы, служил ширмой для тайных месс, которые проводил арестант и доминиканский священник Ярослав Доминик Дука, нынешний римский кардинал и архиепископ чешской католической церкви
[566]. Если б об этом узнали, членам кружка грозили бы несколько недель одиночки, а священнику – несколько дополнительных лет в тюрьме. Именно в то время Гавел приблизился к вере. Позднее он вспоминал, что черпал в богослужениях и исполнении ритуалов (к примеру, соблюдении поста в Великую пятницу) огромное утешение и духовную силу
[567]. Тем не менее высказанные некоторыми друзьями Гавела догадки
[568], будто эти эпизоды свидетельствуют об обращении или по крайней мере о приобщении Гавела к католицизму, ничем не подкрепляются; этому противоречат не в последнюю очередь высказывания самого Гавела и монсиньора Дуки, а также изыскания, проведенные исследователями
[569]. В одном из своих последних писем из заключения, написанном в декабре 1982 года, Гавел демонстрирует более глубокое понимание христианства – благодаря опосредованному (через письма Ивана) влиянию христианского философа Зденека Нойбауэра, а также тому, что он участвовал в проведенном в тюрьме таинстве евхаристии. «Однако практикующим католиком я не являюсь и вряд ли когда-нибудь им стану», – сообщает он жене
[570]. Это ключевой момент: Гавелу приходится четко разграничивать свою глубокую духовность и организованную религию. Его подход к этому вопросу ничем не отличается от его подхода к политике; он готов участвовать в чем-либо и принимать язык веры или политики, но не согласен слепо следовать догмам. Трудно сказать, чего в этом больше: индивидуализма творческой личности или опасения выбрать не тот путь. Скорее всего присутствует и то, и другое; гавеловская концепция о правде жизни парадоксальным образом не совпадает с концепцией явленной правды. В то время как явленная правда неизменна, правда жизни всегда изменчива.
Со временем тюремная жизнь совершенно изнурила Гавела физически. Ему все чаще становилось трудно дышать, и его донимал геморрой, который то отступал, то снова возвращался. Дух же его явно укреплялся. В конце 1980 года, когда он опять заболел и провел несколько недель, «толстея» в лазарете, он тщетно пытался разрешить дилемму, затруднявшую ему переписку. С одной стороны, он не хотел больше писать о себе самом, своих физических потребностях и проблемах со здоровьем; с другой – его тюремный «воспитатель» упорно напоминал о том, что писать можно только о себе. Если он переступал границу, его лишали возможности писать вообще. Кажется, именно в то время, когда он вел вялотекущую мысленную войну с невидимым противником, он и невзлюбил редакторов и вообще всех, кто пытался вмешаться в его тексты. С поразительным терпением Гавел пытался перевоспитать воспитателя, перемежая в письмах вести о себе с более общими рассуждениями, испытывая границы дозволенного на прочность и пробуя расширить свою территорию. В начале 1981 года он уже был готов приступить к делу. Он избрал для себя позицию внешнего наблюдателя «за собой <…> за тем, кем я нынче, находясь в тюрьме, являюсь для самого себя»
[571]. Отказавшись вроде бы от философии и обратившись к психологии, он тем самым с заднего крыльца впустил в свои письма полную глубокого психологизма философию экзистенциализма и якобы «антипсихологическую» феноменологию. И это, похоже, сработало. Может, воспитателя утомляло повествование его подопечного о своем внутреннем состоянии и удивляло, что заключенный считает все это настолько важным, что сообщает о своих переживаниях жене, или же ему надоело вчитываться в длинные пассажи, полные сложных речевых оборотов, и лазить в словарь, чтобы проверить, разрешено то или иное слово или запрещено – как чуждое. А может, помог перевод в Боры. Так или иначе, но послания Гавела постепенно перестали пестреть намеками на запрещенные письма, и на протяжении следующих двух лет он развил и зафиксировал на бумаге свои соображения и идеи, благодаря которым «Письма к Ольге» представляют такой интерес.
Корреспонденция, бывшая во времена предварительного заключения в основном реакцией на сиюминутные события, в 1980 году стала – пусть и не систематически – отражать размышления Гавела, в 1981-м превратилась в последовательно осуществляемую попытку самоанализа и, наконец, в 1982-м достигла своего апогея: тогда появился целый ряд эссе, написанных уже явно с прицелом на публикацию. Эти перемены не только свидетельствуют о зрелости мышления Гавела и его растущей уверенности в себе, но и много сообщают нам о том поразительном образе действий, который позволил ему остаться в центре сети коммуникаций, ускользнувшей от бдительного ока цензора и превратившейся в нечто уникальное, сравнимое разве что с полноценным философским симпозиумом.
Большую роль в этом – хотя в ранних изданиях «Писем Ольге» она должным образом и не отмечена – сыграл брат Иван. И Вацлав, зачастую принимавший помощь от близких как что-то само собой разумеющееся, посчитал своим долгом написать: «Передай большое спасибо Пузуку <…> за заботу о нашем семейном клане и о моих вещах»
[572]. Много раз писалось об Ольгиной преданности мужу, но с ней вполне сравнима и примерная преданность, выказанная брату Иваном. Его поведение более чем достойно восхищения: ведь из-за печальной известности старшего брата ему пришлось испытать множество невзгод, отказаться от карьеры и повышения по службе, пережить несколько обысков, задержаний и увольнений с работы – и это при том, что самому погреться в лучах славы ему так и не довелось. Он разбирался с адвокатами и всегда оказывался на месте, когда появлялась возможность тюремного свидания. Рука об руку с Ольгой он занимался сложным делом – собирал, редактировал и распространял машинописные издания серии «Экспедиция». Разумеется, деятельность и его, и Ольги не могла остаться не замеченной государственной безопасностью. После задержания в апреле 1981 года французского «пежо-каравана», набитого эмигрантскими журналами и другой политической литературой, результатом чего стали как многомесячное тюремное заключение нескольких отважных диссидентов, так и двадцатилетние поиски источника, сообщившего ГБ об автомобиле, Иван и Ольга были задержаны и прошли через четыре дня допросов; затем Ивана обвинили в подрывной деятельности против республики.