– Знаю, – глухо промолвил Ферамен.
– А затем и он угас. Не сразу. Она с жадностью цеплялась за каждую надежду. Но все, что ей Хрисида рассказывала о твоих успехах, доказывало ей, что она для тебя – ничто, что ты ее совсем, совсем забыл. А она – она душою была всегда с тобой, всегда молилась Деметре, чтобы тебе достался венок. Ее молитва была услышана. И когда она об этом узнала – она решила, что ты, вознесенный так высоко, уже никогда больше ее не заметишь. А это для нее значило, что ей уже нечего делать на этом свете. «Моя мать только раз полюбила, – сказала она, – и я только раз».
Я вижу, мой сын, ты потрясен моим рассказом. Но собери все свои силы – то, что ты услышишь теперь, еще печальнее.
IX
– Элевсинии кончились, – продолжала Антигения, – наступили ущербные дни священного месяца. Иресиона все молчала; ее домашние, бесконечно далекие от нее, оставляли ее в покое.
Но вот в одно утро ее мачехе послышался какой-то подозрительный запах в хороме; она убедилась, что он струится вниз по лестнице из светлицы ее падчерицы. Открыла дверь, – в комнате было темно – ставни были плотно затворены – и вся она была полна тяжелого ядовитого воздуха. Ставни она тотчас открыла; у самой постели она увидела жаровню с потухшими головнями, а на постели – недвижную, бледную девушку.
Ничего не говоря домашним, она поспешила в деревню Коридалл – там живет старая, опытная женщина, знающая заговоры от кровотечения и зелья от многих недугов.
Вскоре после ее ухода вбежала в светлицу Хрисида, вся радостная:
– Иресиона! Письмо для тебя! Письмо от Ферамена!
– Опоздало! – застонал Ферамен.
– Да, опоздало. Хрисида могла его только в гроб к ней уложить, а вместе с ним и другое, которое она нашла под ее подушкой. Там же она увидела еще одно, запечатанное; на нем было написано: «Хрисиде – она знает». Это письмо – вот оно.
Она протянула Ферамену запечатанный складень. Приняв его дрожащей рукой, он его быстро распечатал, стал читать – но вскоре письмена утонули в тумане, покрывшем его глаза. С рыданием опустился он на колени перед жрицей; та с молчаливым участием положила ему руку на голову.
Он все плакал и плакал. Ах, это не были благодатные, молодые слезы, облегчающие душу; он чувствовал, точно с каждой минутой какая-то теплая пелена, согревавшая его до тех пор, отделяется от него и улетает куда-то: с каждой минутой ему становилось холоднее и холоднее.
– За что это на меня, боги? За что? В чем я провинился перед вами и перед нею? Ведь я ее даже в лицо не знаю… Выслушай, матушка, и меня; конечно, теперь уже поздно, горю не поможешь; но выслушай меня, скажи мне, в чем моя вина!
Он ей рассказал все, что знал. Она молча его слушала и не торопилась отвечать.
– В чем же моя вина? – настаивал он.
– О сын мой, как человек, как один из многих, ты вполне прав, и нет такого строгого судьи, который решился бы тебя осудить.
Но понимаешь ты теперь, почему Немезида особенно строгими взорами смотрит на тех, которым дана доля выше человеческой? Вы, певцы, не просто люди; ваш дар сродни пророческому. Да, ты не знал Иресионы; да, ее неумелые, детские письма не могли целиком передать тебе ее души – эту чистую, нежную душу, это небесное благовоние, затерявшееся в пустыне Каменной Нивы. Да, человеческим разумом ты не мог ее постигнуть; но отчего же не оправдал себя твой певческий, твой пророческий дар? На той высоте, на которой ты стоял, – ты мог пленить эту дивную душу ярким блеском твоих лучей, но не мог ее согреть своей теплотой. И в этом, мой друг, твоя вина перед Немезидой.
И вот почему Немезида не приняла твоего венка. Она слышала восторги народа, воодушевленного твоей песнью; но она слышала также и тихое одинокое рыдание той, которая за эту песнь заплатила своей молодою жизнью. А это – цена, превосходящая ту, которой может для себя требовать человек.
Ты не знал, какая это была чистая и нежная душа; ты не знал также и того, как она была предана тебе. Верь мне, мой друг: никогда еще человек так полно не принадлежал человеку, как она принадлежала тебе. Эту смерть, которую она приняла с отчаянья, чувствуя себя покинутой тобою, – она приняла бы ее с радостью для тебя, чтобы хоть одной лишней розой украсить твой жизненный путь.
– Ты еще не прочитал ее письма – прочти его.
Стряхнув слезы с ресниц, Ферамен вернулся к письму Иресионы – к ее нежным, ласковым словам о примирении и любви, торжествующей над смертью.
– Да, матушка, ты права. Мне принадлежал драгоценнейший в мире клад – а я понял это только тогда, когда потерял его.
X
Антигения была права и в другом.
Та победа Ферамена была последняя. Ища утешения в ревностной службе Деметре, он и в следующие Элевсинии выступил во главе хора с песнью в ее честь. На этот раз он – впервые в своей жизни – испытал горечь поражения. Венок был присужден не ему, а Амфианакту.
Евмолпиды были по-прежнему с ним ласковы, с прославленным певцом Деметры. Но чем более они старались ему показать, что он не упал в их глазах, тем более их усилия казались ему деланными; под благовидным предлогом он простился с ними, уклоняясь от торжественного пира. Хотел он проститься и с Амфианактом, чтобы уверить его в неизменности своей дружбы; но, подумав немного, и от этого отказался. Зачем омрачать тягостным разговором молодое счастье победителя? И много ли стоила теперь его, Ферамена, дружба – дружба расстроенной, разбитой лиры?
Уйти, уйти из этих мест – только поскорее, только незаметно! Он спустился с акрополя и пошел по Священной дороге на восток. Вот Кефис элевсинский, вот роща Иппофоонта… да что! Каждый шаг резал ему сердце воспоминанием о том его торжестве в прошлые Элевсинии. А вот и скала Несмеяна… Мимо, мимо!
А теперь куда? Дорога в Рамнунт вела через Фрию; надо было расстаться со Священной… В Рамнунт? Что там делать? Выносить поздравления сограждан, не сомневающихся в его победе?
Дальше по Священной! Здесь шумит море, участливо вторя мертвой зыби в его душе. Вот светлые лагуны; вот подъем к перевалу Пифийского Аполлона, путь на Афины… Афины? Там Фе-сей и прочие афинские друзья; явиться к ним, к победоносной Палладе, с поникшей головой?
Дальше вдоль моря! Дороги здесь нет, есть тропинка. Куда она ведет? – Не все ли равно? В незнакомые места – тем лучше. Ночлег везде можно найти. Странно все-таки: тропинка, а сколько народу по ней. Да, конечно; она ведет к саламинскому перевозу. Фесей завел отличный порядок; теперь тропинка, а будет дорога, высеченная в скалах. Только бы народу поменьше! Вот, налево, другая тропинка, нагорная; море и с нее хорошо видно и слышно. Даже еще приятнее: морская свежесть приправлена живительным, смолистым запахом горной сосны.
Сосны, скалы и море – и одиночество. Наконец-то! Одиночество полное.
А тропинка поднимается все выше и выше; направо – обрыв. Море далеко осталось внизу, но все еще слышен шум его разбивающихся волн. Гладь точно застыла; и парусники, совсем маленькие, кажутся недвижимыми. А налево – сосны да скалы. Нет, сосен больше не видно, одни только голые скалы. И подъема больше нет: плоскогорье над обрывом. Скалы… они какие-то странные: лежат белыми грядами, точно окаменевшие волны озера… или, скорее, нивы.