Почему он пишет об этом, таком незначительном, эпизоде так подробно? Потому, наверное, что это была его молодость. Но, глядя на коллег по немецкому университету, я бы сказал, что главная причина – в другом. Ученая и преподавательская жизнь в живом университете немыслима без таких вот совместных трапез и возлияний. Где с пивом, а где и с вином, как в Италии. Традиция той самой свободы, которую принесли грекам Дионис, а европейцам – Фридрих Ницше. Да, этой традицией надо уметь пользоваться. Ведь главное, все-таки, не сама традиция, а то, что каждое следующее поколение рождает для общего блага.
Но это легко сказать, а как сделать? Зелинский, даже и предупредив читателя, что будет опираться на трагический, иначе говоря, понятый через драму, а значит, и через психологию личности, миф, ни слова не скажет о языке, которым эта книга будет написана. А ведь в ней есть, как минимум, два тогда еще совсем новых речевых пласта, столкновение с которыми было для старика-профессора сильнейшим испытанием. А вот мимо нас с вами, возможно, пройдет незамеченным. Первый пласт – обычная малограмотность. Книга Зелинского адресована людям, почти безнадежно выброшенным с орбиты привычного для него образовательного процесса. Куда? Непонятно! Но это, во всяком случае, будут люди, которые не знают некоторых правил русской грамматики для грамотных. Например, всюду, где так называемая культивированная речь требует писать и говорить «тот», «та», «того» (например, «Зевс сказал Прометею, что тому не следует надеяться на прощение»), Зелинский нарочито упрощает («Зевс сказал Прометею, что ему не следует надеяться на прощение»). Сегодняшний читатель, пожалуй, и не заметит подвоха.
Но есть и куда крутейшие примеры.
«Пенелопа сказала, – пишет Зелинский, – что должна соткать саван для старого свекра Лаэрта. Она днем ткала, а ночью разбирала тканое; но однажды, вследствие предательства прислужницы, ее накрыли за этой ночной работой, и ей пришлось поневоле назначить им срок».
Словечко «накрыли» вошло в лексикон Зелинского из того живого раннесоветского блатного жаргона, знания которого никто требовать еще не мог, но тогда, как и сегодня, молодой читатель легко проглотит всю конструкцию.
Разминувшийся с Зелинским во времени выдающийся польский поэт Збигнев Херберт (1924–1998) писал: «Один из смертных грехов современной культуры – то, что она малодушно избегает фронтального столкновения с высшими ценностями. А также дерзкая убежденность в том, что мы можем обойтись без образцов (как эстетических, так и нравственных), ибо наше положение в мире исключительно и ни с чем не сравнимо. Именно поэтому мы отвергаем помощь традиции, бредем в наше одиночество, роемся в темных закутках покинутой душеньки.
Существует ошибочный взгляд, будто традиция – это нечто подобное унаследованному имуществу и что ее наследуют механически, без усилия, поэтому те, кто выступает против наследования и незаслуженных привилегий, выступают против традиции. А между тем каждый контакт с прошлым, по сути дела, требует усилия, труда, при этом он нелегок и неблагодарен, ибо наше малое «я» верещит и защищается от него.
Я всегда желал, чтобы меня не оставляла вера в то, что великие произведения духа объективней, чем мы. И они будут нас судить. Кто-то правильно сказал, что не только мы читаем Гомера, смотрим фрески Джотто, слушаем Моцарта, но Гомер, Джотто и Моцарт приглядываются, прислушиваются к нам и констатируют нашу суетность и глупость. Бедные утописты, дебютанты в истории, поджигатели музеев, ликвидаторы прошлого подобны тем безумцам, которые уничтожают произведения искусства, так как не могут им простить покоя, достоинства и холодного сияния» (перевод Наталии Горбаневской).
Здесь Херберт прямо цитирует Зелинского, писавшего за полвека до него о традиции, которая может быть мертвечиной, а может – силой возрождения. Зелинскому эта сила была дана, к сожалению, только для внутреннего пользования. Свои мемуары в годы второй мировой войны он писал на немецком языке 1880-х годов, а книгу для русского юношества, написанную в годы гражданской, на языке, который был уже чуть-чуть задет советским веком.
Русский поэт нашего времени, ушедший от нас так же безвременно, как Иннокентий Анненский в 1911, а Адриан Пиотровский в 1938, Виктор Кривулин (1944–2001) напишет в середине 1990-х стихотворение «Русское возрождение».
воскрешая, Бог неистов
то разрушил то отстроит
павильоны эллинистов
в целлулоидных пластронах
целую пожрали вечность
ан пока еще не сыты!
и на что я с ними встречусь
подле статуи разбитой
Мира? анненский зелинский
жебелев или варнеке
поминальные записки
о Всемирном Человеке
вот он есть самоубийствен
и болезненно-веществен
мрамор доращенный гипсом
до предела в совершенстве
(1994)
Что это за «павильон эллинистов», теперь предстоит выяснить самому читателю.
«…И ты стоскуешься по белым храмам и душистым рощам…»
О жизни и книгах Фаддея Францевича Зелинского
«Когда совершилось грехопадение ангелов и дерзновенный замысел понес заслуженную кару, то двое из падших – то были Ориенций и Окциденций, – будучи менее виновны, были признаны достойными пощады. Они не были отвержены навеки; им было дозволено искупить, свой грех тяжелым подвигом с тем, чтобы по его исполнении вернуться в небесную обитель. Подвиг же состоял в том, чтобы пройти пешком, с посохом в руке, путь во много миллионов миль. Когда этот приговор был им объявлен, то старший из них, Ориенций, взмолился к Творцу и сказал: «Господи, окажи мне еще одну милость: дай, чтобы мой путь был прям и ровен, чтобы никакие долы и горы не затрудняли меня и чтобы я видел перед собою конечную цель, к которой направляюсь!» – «Твоя просьба будет исполнена», – сказал ему Творец; затем, обратясь к другому, спросил его: «А ты, Окциденций, ничего не желаешь?» Тот ответил: «Нет, ничего». С тем их и отпустили. Тут мрак забытья их окутал; когда они пришли в себя, они очутились каждый на том месте, с которого им следовало начать свое странствие.
Ориенций встал и оглянулся: недалеко от него лежал посох, кругом тянулась, точно сонное море, необозримая, плоская и гладкая равнина, над ней – голубое небо, беспредельное и однообразно-безоблачное; только в одном месте, далеко, на самом краю горизонта, светилась белая заря. Он понял, что это и есть то место, куда ему должно направлять свои шаги; схватил посох, пошел вперед, постранствовал день-другой, затем опять оглянулся кругом, – ему показалось, что расстояние, отделявшее его от цели, не уменьшилось ни на шаг, что он все еще стоит на том же месте, что его окружает все та же необозримая равнина, что и раньше. «Нет, – сказал он уныло, – этого расстояния мне не пройти». С этими словами он бросил посох, опустился безнадежно на землю и заснул. Заснул он надолго – вплоть до наших дней.
В одно время со старшим братом проснулся и Окциденций. Встал, оглянулся – за ним море, перед ним овраг, за оврагом лесок, за леском – холмик, на холмике точно белая заря горит. «Только-то! – воскликнул он весело. – Да там я до вечера буду!» Схватил лежавший у его ног посох, отправился в путь: действительно, вершины холмика он достиг еще до вечера, но там он увидел, что ошибался. Это ему только издали так показалось, что заря горит на холмике, на самом же деле на нем ничего не было, кроме нескольких яблонь, плодами которых он утолил голод и жажду; а по ту сторону был спуск, внизу текла речка, за речкой подымалась горка, а на горке сияла все та же белая заря. «Ну что же, – сказал Окциденций, – отдохну, а затем в путь; дня через два буду там, и тогда – прямо в рай». Опять расчет оказался верным, только рая он опять не нашел: за горкой была новая широкая долина, за долиной более высокая гора, вершину которой венчало сияние знакомой зари. Конечно, наш странник почувствовал некоторую досаду, но ненадолго: гора неотразимо манила к себе, там-то уж наверно были ворота в рай. И так все дальше и дальше, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, год за годом, век за веком; надежда сменяется разочарованием, из разочарования вырастает новая надежда. Он шествует и поныне, овраги, реки, скалы, непроходимые болота затрудняют его путь; много раз он заблуждался, теряя путеводное сияние, совершал обходы, возвращался назад, пока ему не удавалось вновь приметить отблеска вожделенной зари. И теперь он бодро, со своим верным посохом в руке, взбирается на высокую гору; имя ей – «социальный вопрос». Гора крутая и утесистая, много ему приходится преодолевать промоин и чащ, отвесных стен и пропастей, но он не отчаивается; он видит перед собою сияние зари и твердо уверен, что стоит ему добраться до вершины – и ворота рая откроются перед ним».