Подходящим объектом такого тестирования мог бы стать и Чарльз Дарвин, ибо он сам писал в своей автобиографии:
«Я обладаю сильной склонностью к музыке и часто планировал свои прогулки так, чтобы, проходя мимо церкви Королевского колледжа, слышать звучавшие там гимны. Они доставляли мне большое удовольствие, иногда они потрясали меня настолько, что у меня по спине бежал холодок. Тем не менее я совершенно лишен музыкального слуха, настолько, что не могу уловить диссонанс или фальшь, я не могу верно напеть ни одну мелодию, и для меня остается полнейшей загадкой моя способность получать радость от музыки.
Мои музыкальные друзья очень скоро раскусили меня и иногда развлекались тем, что устраивали мне своеобразный экзамен. Они выясняли, сколько мелодий я могу различить. При этом они в разном темпе проигрывали – то быстрее, то медленнее – «Боже, храни короля». Для меня эта задача всякий раз оказывалась неразрешимой».
Перец считает, что «способность к эмоциональной интерпретации музыки обусловлена особой функциональной архитектоникой мозга», которая может сохраняться даже в тех случаях, когда пациент страдает амузией. Детали этой функциональной архитектоники постепенно выясняются отчасти при исследовании больных, перенесших инсульты и черепно-мозговые травмы, или хирургическое удаление определенных участков височных долей, а отчасти методами функциональной визуализации мозга на фоне интенсивного эмоционального возбуждения при прослушивании музыки. Этим занимались Роберт Дзаторре и сотрудники его лаборатории (см., например, Блад и Дзаторре, 2001). В ходе исследований обоих типов стало ясно, что в основе эмоционального восприятия музыки лежит обширная нейронная сеть, включающая как корковые, так и подкорковые области. Тот факт, что люди могут страдать не только избирательной потерей музыкальной эмоциональности, но и такой же избирательной и внезапно наступившей музыкофилией (описанной в главах 1 и 27), говорит о том, что эмоциональная реакция на музыку может иметь свой специфический физиологический базис, самостоятельную систему, отличную от системы общей эмоциональной реактивности.
Безразличие к эмоциональной стороне музыки может наблюдаться у больных с синдромом Аспергера. Страдающая аутизмом Темпл Грандин, ученая женщина, описанная мною в «Антропологе на Марсе», буквально очарована музыкальной формой. В особенности привлекает ее музыка Баха. Однажды Грандин рассказала мне, что побывала на концерте, где исполняли двух– и трехголосные инвенции Баха. Я спросил ее, понравилась ли ей музыка. «Инвенции написаны очень изобретательно», – ответила она, добавив, что задумалась, стоило ли Баху дойти до четырех– или пятиголосных инвенций. «Но они понравились вам?» – настаивал я. Темпл дала мне прежний ответ и сказала, что получила от Баха интеллектуальное удовольствие, и ничего больше. Музыка, добавила она, не «трогает» ее до глубины души, как она, очевидно (и Темпл сама это наблюдала), трогает других людей. Существуют достаточно убедительные данные, что срединные структуры мозга, отвечающие за глубокие чувства и эмоции – например, миндалина, – могут быть недоразвиты у больных с синдромом Аспергера. (Не только музыка не способна задеть Темпл за живое; она вообще страдает уплощением эмоций. Однажды, когда мы вместе ехали на машине по горной дороге, я несколько раз выразил свое восхищение красотой горных пейзажей. Темпл сказала, что не понимает, что я имею в виду. «Да, горы очень милы, – возразила она, – но не вызывают у меня каких-то особых чувств».)
Несмотря на то что Темпл абсолютно равнодушна к музыке, это не верно в отношении всех больных аутизмом. В 70-е годы у меня на этот счет сложилось противоположное мнение, когда я работал с группой молодых людей, страдавших тяжелым аутизмом. В самых тяжелых случаях я мог установить хоть какой-то контакт с больным только с помощью музыки. Она помогала так хорошо, что я привез из дома старое подержанное пианино и поставил его в палате, где работал с теми больными. Для некоторых из этих молчаливых подростков пианино стало настоящим магнитом
[128].
Мы переходим на весьма зыбкую почву, так как речь пойдет о некоторых исторических личностях, которые, по их собственному описанию и по отзывам других людей, проявляли безразличие (а иногда и отвращение) к музыке. Вполне возможно, что все они страдали полной амузией – у нас нет никаких данных, позволяющих поддержать или опровергнуть это утверждение. Мы, например, не можем знать, как толковать почти полное отсутствие упоминаний о музыке в произведениях братьев Джеймс. В труде Вильяма Джеймса «Принципы психологии» объемом 1400 страниц музыке посвящена всего одна фраза; при этом в книге уделяется масса внимания практически всем остальным аспектам человеческого восприятия и мышления. Внимательно читая биографию Вильяма Джеймса, я не нашел вообще ни одного упоминания о музыке. Нед Рорем в своем дневнике «Лицом к ночи» пишет нечто подобное о Генри Джеймсе – ни в его романах, ни в его биографиях нет ни одного упоминания о музыке. Возможно, все дело в том, что братья росли в немузыкальной семье. Возможно, отсутствие музыки в детстве приводит к функциональной амузии, так же как отсутствие живой речи в окружении растущего ребенка приводит к необратимой функциональной немоте?
Другой, весьма грустный, феномен утраты музыкального чувства описал в своей автобиографии Чарльз Дарвин:
«За последние двадцать-тридцать лет мой ум сильно изменился в одном отношении. …Некогда живопись приводила меня в значительный, а музыка – в неописуемый восторг. Но теперь я почти полностью утратил вкус и к картинам, и к музыке. Мой рассудок превратился в своего рода машину для добывания общих законов из скопления отдельных фактов. Утрата этого вкуса, эта любопытная и достойная сожаления потеря высшего эстетического вкуса, равносильна потере счастья, и может, вероятно, причинить вред и моему интеллекту, как и моему нравственному облику, так как ослабляет эмоциональную часть моей натуры»
[129].