Книга Вот оно, счастье, страница 50. Автор книги Найлл Уильямз

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Вот оно, счастье»

Cтраница 50

– Ну дела, Ноу! – молвит он. – Ну дела.

26

Дедова манера излагать, стоило ему раскачаться, – это сыпать все вперемешку, пренебрегая Аристотелевым единством действия, места и времени, и в бурленье предоставлять нюансам и подробностям катиться по лестницам его ума и из уст. Он вырос в эпоху, когда сказительство основывалось на честных принципах: времяпрепровождение и растворение часов тьмы. В случае Фахи то была тьма, вечно вытатуированная дождем, что настаивал на своей самостоятельной действительности, пытался пробраться в дом любым способом и изрядно в том преуспевал, разливаясь внутри у входной двери, где пропитанное насквозь серо-черное полотенце исполняло свой ночной долг, обливая слезами штапики на окнах, плюясь в очаг, швыряя черные градины сквозь огонь и из очага и вторгаясь вместе с восстававшими грунтовыми водами ниже решетки, отчего угли, выпадая из очага, шипели, а все сапоги подымались на непроизвольный дюйм, благодарные за дальновидение предков, обустроивших пол под уклоном. Я это все к тому, что рассказу приходилось состязаться с яростной действительностью и брать над ней верх воздушными устройствами воображения, следуя Вергилиеву принципу: главное увлечь ум, а тело подтянется. И потому, чтобы преодолеть и время, и действительность, одно из неписаных правил местной поэтики состояло в том, что рассказу ни в коем случае нельзя достигать развязки или рисковать завершением. А поскольку в Фахе, как где угодно в глубинке, время – единственное, что людям по карману, все истории получались длинные, каждый сказитель располагал и своим временем, и вашим, и чьим угодно временем, и предлагали его, время это, охотно, понимая, что любой рассказ в той же мере подвержен блужданию и противоречиям, как сам человек, и потому полагается любому рассказу быть долгим, если не сказать путаным, таким долгим, чтоб не удавалось завершить его, – нельзя было его завершить по эту сторону могилы, и если б не гас огонь и не запевали рассветные птицы, он длился бы еще и длился.

Из всего этого вы, вероятно, уже могли б заключить, что в Фахе сказительство было двух принципиальных разновидностей: безыскусное и барочное. Безыскусность притворялась правдой, но ее вскоре опорочили политики: Позвольте сказать безыскусно, и истинные сказители ее избегали. И вот Дуна, как и я, наверное, предпочитал барочное – во-первых, в силу местной привычки упиваться музыкой рассказа, во-вторых, потому что английский – язык украденный, а в-третьих, потому что барочность предлагала более правдивое отражение бытия, каким доставалось оно фаханам.

– Погоди-послушай, – начал Дуна, подтаскивая стул к постели и вцепляясь себе в коленки.

То, что последовало далее, последовало бурливо, единою фразой, скороговоркой, с выпученными глазами, чудесно, в обход и принципов паузы, и механики дыхания, мой дед бросился в рассказ с головой и, излагая произошедшее со своей точки зрения, городя башню описания, коя постоянно грозила обрушиться по мере того, как громоздились одно поверх другого придаточные предложения, прилагательные и наречия, щедрые, шатко, добытые по карманам и прилаженные, ни одно сравнение не лишнее, предлоги торчат и наоборот, метафоры – вали кулем в изложенье поспешном, вдохновенном, проникнутом подлинной опасностью моей гибели, – и едва не погиб теперь посреди фразы (и в полном восторге и для Фахи неотразимой прелести похорон мог и погибнуть – прибило ж тебя), – и все это ради того, чтоб был я спасен последовавшим Ну или так оно показалось, Ноу, в сплошном изложении, какое предприняло тот же прыжок, что и всякое сказительство, чтобы перенести слушателя через пропасть и в шкуру другого человека – Понимаешь? – не только запечатлевая, каково оно быть им, дедом, кому говорят, что внук его, может, погиб, однако делать это так, чтоб получалось очертя голову и стуча сердцем, устремляясь и прямо вперед, и в обход и в конце концов оказываясь, вероятно, идеальной голосовой диаграммой дедова ума с его закулисьем.

Фраза кончилась не по замыслу, а от естественного измождения. Дуна откинулся на стуле – прежде сидел на краешке, куда привел его рассказ. Лицо в янтарной ламповой тьме сделалось сливовым; от потрясения, коему стал я причиной, глаза у него понежнели, как у ребенка. Никаких слов он от меня не ждал. Завершив, освободился он не только от рассказа, но и от самой опасности, и вернулась его округлая улыбка, и перекатывал он ступни в жавших ему похоронных туфлях по вощеным половицам, словно все было тип-топ и топало себе дальше.

– Ну дела!

И лишь когда он вскоре ушел, когда остался я лежать один в темноте и гадать, заглянет ли еще раз Софи Трой, его рассказ расслоился хронологически.

Один из молодых Келли, Саймон, – я видел его, он стоял у кромки Киркова поля, из тех пацанов, что вечно стоят, подобно малым ангелам или демонам, вблизи от катастрофы, – так вот, Саймон, босой, облаченный в рубашку – ветхий мешок из-под муки “Глинна-и-сыновей” [92], списанный на рабочую носку, синие чернила выцвели, но не дочиста, – как раз он-то и побежал к моим прародителям с новостью. Столб, столб упал прямо на него.

Как обычно в мгновенья катастрофы, смысл отделился от звука слов, и на залитом солнцем склоне посреди кухни разверзлась помаргивавшая пропасть пустоты, первым же отозвался Джо – вскочил на ноги, вскинул голову и глянул на Дуну с бездонным состраданием песьих глаз. Меня отнесли к фургону, и Кристи поехал со мной. Они его к Трою повезли, но Саймон (наделенный преступным воображением и глазами-блюдцами, как у всех Келли, наблюдавший, как коты убивают птиц, лисы – фазанов, а один раз – покамест – рассветный набег лесной куницы на курятник) был целиком и полностью уверен, что впервые в жизни видел смертельный несчастный случай с участием человека, и объявил, что по виду вроде убило.

Дуна воспринял эту весть, как чрезмерно заведенные часы, – ему нужно было тут же броситься действовать. Суся, при обожженном сердце, сохранила достоинство и настояла, чтоб Дуна в таком виде в приемную к врачу не вваливался. В каком таком виде? Рубашка без воротничка, три восклицательных знака яичного желтка на ней, бежевые штаны, на левой штанине выцветшее пятно от мочи из подтекавшего дедова водовода. В таком! – отозвалась она с лимонным смаком, положенным жене, и Дуна ушел в комнату, облачился в похоронный костюм, ширинка на пуговицах не уступила взволнованным Дуниным пальцам, Суся засекла это, когда Дуна уже был в дверях, и застегнула сама без лишних слов.

Велосипед так и остался лежать на поле у Кирка, Дуна взял старого Томаса и погнал, не седлая, зажав в кулаке гриву, понукая коня хотя бы в этот раз превзойти свою артритную иноходь и предоставив Сусе читать розарий, какой она тут же открыла и, когда дед въезжал по аллее к Авалону, уже добралась до “Салве Регина”. [93]

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация