«Просто чтобы вы знали: я не взял с собой GPS, – с улыбкой сказал Тауки. В любом случае он считал, что прибор для путешествий не нужен. – Вам не сократить путь – там всего один маршрут. Иногда прибор не знает, где находится крутой склон, и я не могу ему слишком доверять. Я пользуюсь им только на открытой местности или в метель». Когда в детстве Тауки вместе с отцом и другими членами общины охотился на северных оленей, они обычно шли ночью по четыре, по пять часов без карты и без GPS, пока не находили стадо. В наши дни быстрые снегоходы и GPS значительно увеличили размер охотничьих угодий, а поголовье северных оленей в последние годы сильно сократилось. «Снегоход может проехать больше, чем мы обычно проходили за день. Все больше и больше оленей мы добываем в тех местах, куда раньше не добирались, – говорил он мне. – Честно признаюсь, я тоже виноват в сокращении поголовья. Каждые две недели я привозил пять оленей».
Когда я слушала рассказы Тауки о путешествиях, у меня складывалось впечатление, что Баффинова Земля – его задний двор. Он рассказал мне, как однажды в одиночку проделал путь из Икалуита в Кейп-Дорсет, девятнадцать с половиной часов на снегоходе, без сна, по старым тропам, часть из которых он знал только понаслышке. На стене была карта, но на нее мы смотрели только ради меня. Затем мы вышли и загрузили деревянный камутиик. Солнце взошло еще в три утра; голубое небо было таким ярким, а воздух таким холодным, что окружающий нас ландшафт будто потрескивал и искрился. Мы положили рюкзаки, сумку-холодильник, лопату, термосы с горячей водой и немного пресных лепешек под синий брезент и тщательно подоткнули края, словно заправляли постель, потом пропустили веревку через промежутки в полозьях саней, обмотали ею брезент и крепко завязали. Тауки надел поляризованные очки, резко выделявшиеся на его загорелом лице, прикрепил к саням дополнительную двадцатилитровую канистру бензина, закинул за спину два ружья. Затем мы запрыгнули в снегоход и выехали со двора к холмам и долинам, обрамлявшим Икалуит с востока, – в бесконечное пространство камней и снега, залитое ослепительным солнечным светом. Мы ехали на охоту.
Когда люди утратили биологический механизм, который позволяет стольким животным безошибочно ориентироваться на местности? Заменил ли его гиппокамп? Как отметил в разговоре со мной нейробиолог Говард Айкенбаум, мы не располагаем палеонтологической летописью гиппокампа. Мы не знаем, какие функции он выполнял 100 тысяч лет назад. Ученые могут только строить догадки о направлениях его эволюции. Но тот факт, что этот отдел мозга очень стар – его возраст измеряется сотнями миллионов лет, – позволяет сделать важные выводы. Даже в мозгу птиц, чей общий с людьми предок жил 250 миллионов лет назад, а также у амфибий, двоякодышащих рыб и рептилий имеется структура под названием медиальный паллиум. Эта структура, аналогичная гиппокампу позвоночных, также участвует в решении пространственных задач, и это повышает вероятность того, что в процессе диверсификации и расхождения признаков определенные свойства организмов, связанные с распознаванием пространства, сохранялись неизменными, а другие адаптировались к природе конкретных экосистем или к силам отбора. Однако глубокое эволюционное сходство между людьми и другими позвоночными, а также связь гиппокампа с такими когнитивными способностями, как память и навигация, не снимают главный вопрос: почему наш гиппокамп так увеличился – и почему так возросла его роль в нашей жизни? Психолог Дэниел Касасанто сформулировал этот вопрос так: «Как за одно мгновение в масштабе эволюции собиратели превратились в физиков?»
[95] Возможно, именно охота, которой собрались заняться мы с Тауки, способствовала появлению наших уникальных стратегий навигации и в конечном итоге породила практику, которая считается чисто человеческой: рассказывание историй.
Что общего у Шерлока Холмса и Зигмунда Фрейда? На первый взгляд почти ничего. Один из них – сыщик из детективных рассказов, другой – врач, основоположник психоанализа. Однако, по мнению итальянского историка Карло Гинзбурга, и Холмс, и Фрейд очень похожи в том, что их работа требует умения обращаться с особым типом информации – с тем, что мы называем гипотетическим, или косвенным, знанием. Гинзбург характеризовал такое знание как способность «восходить от незначительных данных опыта к сложной реальности, недоступной прямому эмпирическому наблюдению». Эти данные зачастую состоят из следов прошлого: отпечатков ног, произведений искусства, фрагментов текста. В работе Фрейда этими следами были симптомы, которые он наблюдал у пациентов; в случае Холмса следы – это улики, собранные с мест преступлений.
В конце XIX в., утверждает Гинзбург, косвенное знание превратилось в эпистемологическую парадигму, которая оказала влияние на самые разные дисциплины, от истории искусств до медицины и археологии, – и на такие фигуры, как Артур Конан Дойл и Зигмунд Фрейд. Но Гинзбург, несмотря на это, был убежден, что корни этой парадигмы уходили в далекое прошлое; он утверждал, что ее основа – охотничьи навыки человека. В своей книге «Мифы – эмблемы – приметы», опубликованной в 1989 г., Гинзбург пишет:
На протяжении тысячелетий человек был охотником. На опыте бесчисленных выслеживаний и погонь он научился восстанавливать очертания и движение невидимых жертв по отпечаткам в грязи, сломанным веткам, шарикам помета, клочкам шерсти, выпавшим перьям, остаточным запахам. Он научился чуять, регистрировать, интерпретировать и классифицировать мельчайшие следы, такие как ниточка слюны. Он научился выполнять сложные мысленные операции с молниеносной быстротой, замерев в густых зарослях или очутившись на открытой поляне, где опасность грозит со всех сторон
[96].
Для Гинзбурга действия охотника, сыщика, историка и врача лежат в парадигме чтения знаков. В частности, охотник-следопыт способен создать последовательный рассказ, и Гинзбург утверждает, что идея рассказа могла появиться именно в сообществе охотников. «Охотник в этом случае оказался бы первым, кто “рассказал историю”, потому что он был единственным, кто мог прочитать в немых (а то и почти незаметных) следах, оставленных жертвой, связную последовательность событий»
[97].
Некоторые лингвисты считают, что первый человеческий праязык, из которого впоследствии развился язык символов, мог стать результатом попыток охотников и собирателей воссоздать для кого-то другого ситуацию или сцену – например, местонахождение животного или источника воды. Лингвист Дерек Бикертон в своей книге «Больше, чем нужно природе» (More Than Nature Needs) пишет, что язык мог появиться как средство замещения, способность описывать вещи, которые отсутствуют физически, а также координировать план действий. Бикертон называет этот конкретный сценарий конфронтационным падальщичеством: нужно было созвать немалую группу, чтобы всем вместе отправиться к месту, где лежит туша животного, отогнать конкурентов-зверей и добыть мясо. Можно предположить, что важнее всего для конфронтационного падальщичества были описание пространства и термины, обозначавшие направления, и эти первые, изначальные разговоры могли содержать много сведений, связанных с ориентированием и созданием маршрута, и требовали все время расширять навигационный словарь. Согласно этой теории, первый человеческий язык – это всего лишь разновидность танца пчел. «Идея, согласно которой мир может состоять из объектов, поддающихся описанию, была в буквальном смысле непостижима для разума животного, – говорит Бикертон. – Призыв к конфронтационному падальщичеству заставил наших предков принять ее. Когда доисторический человек, нашедший тушу животного, прибегал к сородичам, размахивая руками и издавая странные звуки, его поведение могло быть только информационным: “Там, за холмом, мертвый мамонт. Пошли, поможете его забрать!”»
[98].