Как это было с записью чтения И. Бунина в Лондоне.
Надо воздать должное Льву Шилову и за другой его подвиг – он собрал и запечатлел на звучащей пленке все песни Булата Окуджавы, которые Льву удалось собрать и прослушать за его жизнь. Его преданность и любовь к Булату Окуджаве были больше, чем обычная любовь, – это было что-то высшее, сопредельное с самоотречением и полной отдачей себя другому человеку и его творчеству.
* * *
Наступило время, когда другое, сильнейшее дарование Л. Шилова – актера? чтеца? – нашло яркое выражение в его творческой биографии.
Лев Шилов стал создавать свои знаменитые композиции, предваряя демонстрацию записанных на пленку голосов Маяковского, Пастернака, Ахматовой, Цветаевой, Булгакова литературно-исследовательским текстом, сочетавшим в себе достоверность и художественность. Лев Шилов давал лекции-концерты, заполучить которые старались все сколько-нибудь известные подмостки Москвы и провинции. Впечатление было оглушительное. Живые интонации авторского чтения с пленки лились прямо в зал, и зрители замирали от волнения, как бы переживая эффект присутствия давно ушедших и вдруг заговоривших откуда-то из других сфер своих любимых авторов.
Помню по крайней мере два таких концерта – в ЦДЛ и в Доме культуры Курчатовского института.
Переполненный зал, бесконечные аплодисменты. В первом случае это была композиция по «Мастеру и Маргарите», во втором – стихи Бориса Пастернака. Лев и сам обладал удивительным голосом – с бархатистым тембром, – и я не знаю, какой из голосов произвел на меня большее впечатление. Гудящий голос Пастернака, знакомый мне с раннего переделкинского детства, или голос Льва Шилова, ведущего и автора концерта.
* * *
Как-то раз в одну из наших редких встреч мы с ним сидели в его подвальчике на Вспольном – то ли это была лаборатория, то ли мастерская, то ли библиографический кабинет. Мирно посвистывал электрический чайник, мы рассматривали с Левкой фотографии из моего старого переделкинского альбома. Отбирали что-нибудь подходящее к моим воспоминаниям о Переделкине, которые Лев просил меня написать для музея. У него было настойчивое стремление задержать ускользающее время, чтобы не растворилось оно бесследно, и в этом его стремлении сказывалась вся его натура истинного интеллигента – думать гораздо больше о будущем, о вечном и меньше всего заботиться о том, что его непосредственно окружало.
Печально, что его уже нет среди нас.
* * *
Раньше поезда сильно стучали на стыках, окна, как водится, не открывались и не закрывались, в вагонах были духота и толчея, а чистота – весьма приблизительная. Когда на следующий день не было занятий в университете, мы с Женей Катаевой нередко под вечер возвращались из Москвы в Переделкино – благо мы и в городе были соседями, и жили в одном доме в Лаврушинском переулке.
...Дело было уже после войны, я училась на филфаке МГУ, на отделении славистики. В то время из Югославии, где он долгие годы провел в эмиграции, возвратился Илья Ильич Толстой, внук Льва Толстого. И вот, набрав небольшую группу студентов, Илья Ильич стал преподавать нам сербско-хорватский язык и литературу, открыв тем самым новую страницу в системе образования филфака, где до сих пор этим никто не занимался. Впоследствии Илья Ильич создал необходимые учебные пособия, а также «Сербско-хорватско-русский словарь». Но пока что занятия велись исключительно изустно – мы записывали замечательные лекции, которые давал нам Илья Ильич, и с его голоса усваивали сербско-хорватский язык.
Выпускники того уникального курса стали едва ли не первыми в нашей стране специалистами в области языков и литературы южных славян и навсегда сохранили благодарную память по отношению к нашему дорогому учителю – Илье Ильичу Толстому...
Моя подруга Женя в то время училась в инязе.
* * *
Особенно страшно по пути со станции к поселку было проходить мимо кладбища. В сумерках поблескивала речка Сетунь и рокотала на перекатах, мост, тогда еще деревянный, поскрипывал, кладбищенский холм окутывало белым мерцающим в темноте туманом. Фонари не горели. Вот-вот должен был раздаться свисток встречного локомотива. Свистки поездов почему-то были ужасно тревожны.
Обыкновенно у задворок
Меня старался перегнать
Почтовый или номер сорок,
А я шел на шесть двадцать пять.
Вдруг света хитрые морщины
Сбирались щупальцами в круг.
Прожектор несся всей махиной
На оглушенный виадук.
(Б. Пастернак. «На дальних поездах»)
Мы с Женей ежились и нередко спрашивали друг друга: «Почему это никто не присылает за нами карету?!» Можно было, конечно, переночевать в городе, но мы были с Женей девушками, которые жили согласно строгому распорядку. Утром надо было идти в дальнюю прогулку или плавать, если позволяла погода, а купальщицами мы были самозабвенными и плавали в нашем пруду до глубокой осени.
Надо сказать, что наш Переделкинский пруд пользовался дурной славой, считалось, что на дне его водятся черти. То ли это объяснялось тем обстоятельством, что в непосредственной близости от пруда находился необычайно популярный среди мужской части местного населения шалман, то ли тем, что на дне пруда били холодные ключи, но только эти черти что ни год, то уволакивали в свой омут какого-нибудь бедолагу. Однако мы с Женей были девушками не робкого десятка и купались, что называется, «всем чертям назло».
В нашем семействе с Переделкинским прудом было связано одно происшествие, едва не стоившее жизни моему маленькому братишке Андрюше.
Был холодный летний день, и мы с дядей Митей, приехавшим на короткую побывку к нам в Переделкино, маминым братом, решили пойти на пруд и покатать Андрюшку на лодке – ведь дядя Митя был моряком, и как же можно было обойтись без водной прогулки. Мы взяли лодку напрокат (тогда еще на пруду был причал с лодками), я сидела на носу, дядя Митя – на веслах, лицом ко мне, а маленький Андрюшка – ему в то время было лет шесть – на корме. Дядя Митя был отличным гребцом – еще бы, он вырос в Костроме, на Волге, и как детям степей с детства привычна верховая езда, так выросшим на Волге привычна лодка, рыбалка, плавание. Мы наслаждались прекрасным, ясно-прохладным днем, небольшим ветерком, рябью пробегавшим по воде, на которой тут и там покачивались изумительной красоты белые кувшинки, по краям отороченные желтой каймой и яркими оранжевыми тычинками посредине...
Вдруг вижу – дядя Митя вскакивает со скамьи, и как был в своих тяжелых черных ботинках – они только мелькнули передо мной в воздухе, – кидается головой вниз в пруд. Он вытащил Андрюшку, сразу пошедшего ко дну и уже успевшего захлебнуться. Как дядя Митя почувствовал спиной, что Андрюшка, потянувшийся за кувшинкой, соскользнул с кормы в воду, по сию пору остается для меня тайной...
Мы завернули Андрюшку в мою кофту, и дядя Митя бегом пустился с ним на руках домой.
После этого случая мой брат не любил купаться, но это был единственный его конфликт с природой, в остальном он жил с ней в полном согласии...