Лед между нами растаял, и я понял, что репутация Джорджа как великого мыслителя сбила меня с толку. Образы выдающихся умов обычно начинают жить своей жизнью, из-за чего неофиты вроде меня решают, что столь важные персоны предпочтут выпить пива со старым другом, чем встретиться с каким-то неизвестным человеком. Джордж опроверг все эти домыслы одним забавным вопросом, и всего через несколько недель мы уже были хорошими друзьями. В последующие годы я узнал, что его репутация человека, бесцеремонно отметающего некорректные аргументы, была вполне заслуженной, а еще понял, что его комментарии, как одобрительные, так и неодобрительные, неизменно способствовали улучшению качества научных исследований.
Два столетия назад Пьер-Самюэль Дюпон в Учредительном собрании Франции высказал интересное наблюдение. “Необходимо, – сказал он, – быть снисходительными в отношении намерений. Следует всегда верить, что побуждения благие, и чаще всего они действительно таковы. Однако мы вовсе не должны проявлять снисхождение по отношению к хромающей логике или нелепой аргументации. Плохие логики совершили больше неумышленных преступлений, чем злодеи – умышленных”
[124].
Этот пассаж хорошо отражает взгляды Джорджа. Он редко говорил о личных качествах поборника какой-либо идеи, а просто смотрел, состоятельна ли его аргументация. Когда он ознакомлялся с каким-нибудь объемом информации, его невероятно четкий и логический ум начинал что-то вроде процесса переваривания, в результате которого обсуждаемая идея оказывалась либо поддержана, либо раскритикована. Благодаря этой природной способности он был редким ученым, способным выйти за пределы устоявшегося в конкретной области стиля мышления и создать четкий образ того, как в ней все должно быть устроено. Снова и снова Джордж заходил на неизведанную территорию и писал основополагающие научные статьи, которые были предвестниками последующих масштабных работ в этой области исследований. Хотя Миллер начинал с психофизики, в интеллектуальном плане его всегда больше всего интересовала психология языка.
В своей первой работе, около 1950 года, он исследовал восприятие языка, позаимствовав ряд технических средств из инженерных наук, включая и теорию информации
[125], которая обеспечивала строгость, ранее не достижимую в исследовании языка с точки зрения психологии
[126]. Благодаря своему особому изложению (позже это станет его фирменным стилем) он привлек много коллег и студентов к изучению восприятия языка. Сначала он указал на важность смысла и избыточности, а затем проследовал дальше, переключив интерес и внимание на проблемы понимания языка.
Примерно в то же время Ноам Хомский выпустил “Синтаксические структуры”
[127], и Джордж сразу понял значение этой работы для психологического моделирования понимания. Он погрузился в книги и статьи Хомского. Миллер с Хомским провели вместе с семьями шесть недель в одном доме во время летнего курса 1957 года в Стэнфордском университете. В краткой автобиографии Джордж описал, какое ошеломляющее впечатление это на него произвело; учитывая масштаб интеллекта самого Джорджа, это многое говорит о том, насколько велик Хомский. Работа Джорджа в последующие несколько лет была посвящена взаимоотношениям между трансформационной грамматикой
[128] и пониманием и подвела прочный фундамент под психолингвистику
[129].
Джордж, умерший в 2012 году в возрасте девяноста двух лет, всю жизнь отодвигал завесу, скрывающую секреты языка, и этим он не только задал направление развития психолингвистике, но и реформировал психологию. Благодаря исследованиям языка он узнал сам и показал остальным психологам, что при описании поведения нельзя игнорировать процессы, служащие промежуточным звеном между стимулом и ответом на него. Смысл, структура, стратегическое мышление и рассуждение слишком важны, чтобы их можно было не учитывать при изучении даже самого простого акта восприятия. Джордж и некоторые другие выдающиеся личности, такие как Фестингер, Примак и Сперри, изменили лицо психологии: превратили ее из науки о поведении в науку о мышлении. А больше всего меня всегда поражало, как Джордж, удивительно рациональный человек, пускался в свои научные путешествия, не особо их планируя. Как и у большинства великих ученых, у него появлялся интерес то к одному, то к другому явлению, и он тут же просто брался за решение вопроса и пробовал лучше его понять. В итоге либо добывались новые знания, либо идея оказывалась негодной.
Мои годы рядом с ним ознаменовались другим важным делом – развитием еще одной области науки, которая стала известна как когнитивная нейронаука, исследование того, как мозг создает разум. Область эта зародилась в довольно жарких спорах, в основном происходивших в баре Рокфеллеровского университета. Три года подряд мы с Джорджем регулярно встречались там после работы и разговаривали о том, чем занимаемся в науке. Он всегда сильно интересовался биологией и считал, что большая часть психологии в конечном счете станет ветвью нейробиологии. Главная проблема тогда заключалась в том, что нейробиологи, почти без исключений, считали, что могут рассуждать о вопросах когнитивной науки с тем же знанием дела, как и, например, о клеточной физиологии. Это как если бы эксперт по тканям говорил о высокой моде столь же уверенно, как и о достоинствах и недостатках полиэстера. Их неприкрытое самодовольство отвратило от исследований мозга и от других естественных наук многих серьезных психологов, но не Джорджа.
Мы начали рассказывать друг другу истории: я – про случаи из клиники, он – про новые стратегии экспериментов. Я поведал ему о пациентах с высоким вербальным интеллектом, неспособных решать простые задачи уровня средней школы. Он признался мне, что у психологов до сих пор нет ничего напоминающего теорию интеллекта или разума. Он настоял на том, чтобы мы продолжили собирать клинические случаи нарушений когнитивных процессов в надежде, что из этих странных и вроде бы разрозненных наблюдений сложится какая-то теория.