Я понимала, что не могла себе позволить того, чтобы мое состояние еще больше ухудшилось. Мне нужно было стабильно, пускай и медленно, идти на поправку – только вперед и ни шагу назад. Надеясь обнадежить себя, я по глупости своей решила оценить свои шансы с учетом новых данных. Мы в интенсивной терапии постоянно этим занимались, чтобы сообщить родственникам нашу грубую оценку прогноза. Отказ каждого органа увеличивал вероятность смерти на двадцать процентов. Я принялась считать про себя: печень – раз, почки – два, легкие – три, кровь – четыре. Черт. Я дошла до восьмидесяти процентов быстрее, чем рассчитывала, так что постаралась не вспоминать, что остались и другие системы органов, посчитав которые я перевалила бы за сто процентов.
Будучи врачом, я и без того имела склонность воображать все возможные варианты развития событий, которые могут привести к моей смерти. Станет ли причиной неправильно назначенный препарат, осложнения после какой-то процедуры, больничная инфекция или какое-то неудачное сочетание нескольких разных факторов? После того, как я стала задумываться о возможной ошибке, каждый вероятный вариант моей смерти казался все более правдоподобным. Я стала ожидать, что умру вследствие банального недосмотра. Именно в эти моменты я и поняла всю иррациональную природу тревоги. Воображение настолько ярко рисует все возможные варианты, что здравому смыслу и логике не остается никакого шанса взять верх.
Я переживала, что могу умереть, а временами – не менее ужасающими, – что могу не умереть. В первые дни в интенсивной терапии я больше всего боялась этого переходного состояния между жизнью и смертью: чистилища, в котором кто-то подсоединяет пакеты с питательной жидкостью к питательной трубке и каждые четыре часа приходит удалять отсосом выделения из легких, да еще и переворачивает с одного бока на другой, чтобы не образовались пролежни.
Бесконечная ночь под нескончаемый писк и жужжание окружающих меня приборов. Я боялась небольших осложнений, оплошностей, понимая, что они запросто могут привести к такому исходу. Я боялась решений, которые были сделаны без внимательного изучения ситуации целиком. Я боялась тех самых ошибок, которые и привели к необходимости диализа.
Я объяснила своей матери, что мне может потребоваться диализ, и она кивнула головой, мастерски овладев искусством покорно мириться с подобным регрессом. Мне стало любопытно, доводилось ли ей уже видеть в своей жизни людей, зависших между жизнью и смертью.
Я ясно чувствовала, что смерть будет куда более желанным исходом. Но сомневалась, что моя мама с этим согласится. Я надеялась, что муж окажется в этом плане более прагматичным.
Я чувствовала себя обязанной предупредить его о том, с чем ему предстоит столкнуться. На нашу первую годовщину свадьбы я подготовила для него открытку, которую купила «до этого», и попросила медсестру помочь сделать дополнительную надпись. Мы оставили нетронутыми те глупости, которые были уже написаны, однако на полях объяснили ему, что большинство браков не переживают смерть ребенка, и пожелали ему удачи. Моя медсестра перечитала открытку и неодобрительно на меня посмотрела. Я пожала плечами и забрала ее. Я понимала, что у меня был не самый романтический настрой, однако мне казалось, что в открытке идеально описана ситуация, в которой мы оказались. К тому же у нее была своя ценность – это было предупреждение, состряпанное из любви.
Я простодушно указала супругу на дверь, которая вела из палаты интенсивной терапии, прочь из мира безнадежно больных, где муж с женой превращаются в сиделку и инвалида. Я понимала, что любовь, боль и печаль могли сохранить наши отношения, однако они также могли и окончательно загубить его жизнь.
Я протянула ему открытку, и он тут же растаял, полагая, что это невероятно мило, а также что я хочу отметить нашу годовщину, несмотря на все сложившиеся обстоятельства. Он открыл конверт и принялся молча изучать. Каждую ночь он проводил в кресле у моей кровати. Он настолько сильно не высыпался, что рентгенолог в конечном счете отказался от попыток его разбудить, когда пришел утром делать мне флюорографию. Даже мои попытки разбудить его с помощью пульта от моей кровати не увенчались успехом. В конечном счете они смирились и просто накрыли его свинцовым фартуком. Из-за его слепой преданности именно я должна была набросать ему план действий по выходу из этой ситуации.
«Кстати, вот здесь мокро из-за моей слюны», – добавила я, пытаясь его убедить. Я полагала, что выделяющиеся из моего тела жидкости смогут достаточно сильно его оттолкнуть.
Даже не моргнув глазом, он улыбнулся. «Мы не такие, как все. Мы справимся с чем угодно».
Как хочешь, подумала я. Но потом не говори, что я тебя не предупреждала, потому что приятного будет мало.
Что бы ни происходило с моим телом, у него это не вызывало отвращения. На самом деле то, что, по моему мнению, должно было его оттолкнуть, в итоге лишь увеличивало его сочувствие ко мне. Мое покрытое синяками бледное тело воспринималось им лишь как свидетельство тех страданий, которые я перенесла, чтобы остаться с ним. Ряд покрытых запекшейся кровью скоб вдоль моего живота в его глазах был олицетворением моей способности переносить боль. Я видела, как от сострадания он постепенно перешел к уважению. Он уважал мое тело и мой дух, как бы ужасно они меня ни подводили. Он восторгался их способностью к исцелению, пускай и столь медленному. Он восхищался моей силой и помог мне взглянуть на себя со стороны, с сочувствием и уважением. Как бы я ни выглядела снаружи, какой бы слабой и беспомощной себя ни чувствовала, он видел внутри меня огненную, пылающую силу. Когда я увидела себя его глазами, то мне захотелось стать похожей на этого человека. Этот человек не унывал и был решительно настроен пойти на поправку.
В те дни врачи и медсестры нескончаемым потоком заходили в мою палату и выходили из нее. Нередко я их узнавала по своей, как мне казалось в тот момент, прошлой жизни, однако появлялись и новые лица. Резидент хирургии, чей отчет я тогда услышала во время обхода, зашел как-то утром проверить мое состояние после того, как у меня обострилась почечная недостаточность, в чем я полностью винила совершенно не вовремя назначенный фуросемид. Он был весьма амбициозным, но мягким в душе. Он хотел заниматься пластической хирургией, где царит чудовищная конкуренция. Трудился изо всех сил, чтобы старшие врачи были к нему благосклонны, и надеялся, что, несмотря на все препятствия, они разглядят его способности и преданность работе. Он нуждался в их поддержке, чтобы подать заявление на одно из нескольких выделяемых каждый год столь желанных мест для специализации в пластической хирургии.
Я схватила первое, что попалось мне под руку, – небольшой пластмассовый прибор, который был призван помогать мне делать глубокие вдохи, чтобы мои легкие оптимально наполнялись воздухом, – и бросила его в него. Он нагнулся, хотя в этом и не было необходимости: даже в своей лучшей форме я не отличалась хорошей меткостью. Теперь же, когда у меня двоилось в глазах, а мышцы ослабли от бездействия, у меня вообще не было никаких шансов в него попасть.
«Как ты мог вообще допустить, что фуросемид – это хорошая идея?» – спросила я его.