«Нее, – удрученно ответил он. – С моим прошлым я знаю, что не могу ни о чем просить. Они просто решат, что я хочу получить дозу».
«Нет, не может быть», – сказала я. Мне хотелось, чтобы это было не так.
«Еще как может, – обреченно возразил он. – Может, они и дадут мне что-нибудь, пока вы здесь, однако стоит вам уйти, и я снова стану для них очередным наркоманом в поисках дозы».
Зависимость – не единственная вещь, которая, какой бы простой она ни казалась, на деле нередко гораздо сложнее. То же самое касается и заботы друг о друге. Снизошедшее на меня тогда через боль озарение стало даром. Даром самопознания и признания прошлых неудач. Мне довелось столько всего сделать неправильно. Как я могла позволять себе кого-либо осуждать? Почему я вообще могла допустить, будто знаю что-то о своих пациентах, бегло пролистав их медкарту?
Те допущения, которые мы делаем о других людях, гораздо больше говорят о нас самих, чем о тех, о ком мы формируем свое мнение. Никто не вправе накладывать свои критерии на чьи-то чужие страдания.
Образования были иссечены и отправлены в лабораторию с целью выявления раковых клеток. Таковых обнаружено не было. Мою боль все-таки должным образом утихомирили, и меня выписали, чтобы я уверенно шла на поправку. Одним из неожиданных приятных последствий того, что у меня вырезали полпечени, стало практически полное избавление от боли, которую я испытывала с каждым вдохом и выдохом. Моей диафрагме больше не приходилось упираться в твердую, как камень, поверхность. За какие-то шесть недель мне удалось добиться того, что когда-то казалось мне попросту недосягаемым. Большую часть дней боль меня не беспокоила, и раздумывая о своем будущем, я теперь позволяла себе выходить за пределы предстоящей недели. Я начала действительно верить в то, что могу по-прежнему быть жива через год, два и даже через пять лет.
«Итак, чисто теоретически, если у меня никогда и не было HELLP-синдрома, если дело всегда было в опухолях, которые теперь вырезали, то разве это не означает, что я, возможно, все-таки смогу выносить и родить ребенка?» – неожиданно для себя стала спрашивать я.
Никому из моих врачей этот вопрос явно не был по душе. Я получала довольно уклончивые ответы: «Ничего себе, ты и правда раздумываешь над этим? После всего, через что ты прошла?» или «Господи, ну ты и смелая».
Я не была уверена, что действительно раздумываю над этим. Или что у меня хватит на это смелости. Я просто увидела крохотное окошко там, где до этого, как мне казалось, была непробиваемая стена.
8
Цензоры света
Мой оптимизм по поводу будущего стал быстро таять, когда я вернулась на работу. Оказалось, я по-прежнему определяю время по прошлогоднему календарю. Каждый день был связан с каким-то событием: утрата ребенка, предполагаемая дата родов, операция. И каждый день, когда я снова приходила в больницу, у меня было такое чувство, словно я посещаю мемориал. Именно здесь все и произошло – в месте, в котором я работала. Во время обхода я заходила и в ту самую палату, в которой какое-то время жила, поражаясь тому, насколько иначе все выглядит снаружи. Иначе, но в то же самое время точно так же. Я встречалась с родственниками больных в комнате ожидания, где точно так же сидели мои родственники и ждали известий о том, пережила ли я экстренную операцию. И в точности как тот хирург, что был ошарашен, увидев, как я делаю свои первые шаги, я снова и снова сталкивалась с призраками своего собственного прошлого.
Я стала замечать то, что ускользало от моего внимания раньше, когда я была просто врачом. Такие вещи, как тревожная тишина и неподвижность, которые, казалось, царили в любой комнате ожидания, когда люди ограничивали каждое свое движение, даже самое незначительное. Трясущаяся нога. Бездумно грызущие ноготь зубы. Большие пальцы, вслепую листающие газеты и журналы без какого-либо интереса к их содержанию. Беспокойные родственники, без каких-либо эмоций подходящие к торговым автоматам, тут же понимая, что у них совершенно нет аппетита. Все настоящие движения происходили внутри. Все переживания, все сожаления и отчаянные молитвы бурлили и сверкали с силой сталкивающихся между собой звезд. И все эти необъятные мысли и эмоции, заново пересмотренные и заблаговременно оплаканные человеческие жизни, вся эта преждевременная скорбь выливались наружу, сжимаясь до скупой слезы или слабого вздоха.
Почти каждый день я встречала в комнате ожидания отделения интенсивной терапии родных моей пациентки с синдромом HELLP. В ее палате без конца по кругу играли песни Джонни Кэша. Отек ее мозга уже давно раздавил нейронные контуры, в которых хранились воспоминания о музыке или о танцах. Ее тело так и оставалось раздутым и желтым, с торчащими из него всевозможными трубками и дренажами. Ее перевели из-под моего надзора, когда ей понадобилась срочная операция для вычищения брюшной полости от спекшейся крови. Ей понадобилась операция, которой я боялась больше всего. Ее отец с мужем больше не ждали никаких новостей – они просто позволяли поглощать себя каждой новой версии реальности, делая их все более закаленными и сильными. Они сидели бок о бок, подобно каменным истуканам. Она так и не пошла на поправку. Она умерла в тот год прямо перед Рождеством, и в ее некрологе были упомянуты ее дочь, а также ее любовь к кантри-музыке.
Я присаживалась рядом и заводила с ними разговор. Я спрашивала у них, что им говорят врачи, и они встряхивали головой, словно чтобы отделаться от воспоминаний о том, что они услышали. Вместо этого они вздыхали и доставали телефоны, чтобы показать фотографии малышки Шарлотты – ребенка, которого она так никогда и не узнала, который рос теперь в тени собственной мертвой матери. Каждый раз я чрезвычайно радовалась тому, что она существует, помогая им не терять надежды и олицетворяя собой будущее.
«Красавица», – говорила я.
«Еще какая», – отвечали они.
«Я так сожалею…» – обрывала я себя на полуслове, думая о том, как у меня разрывается сердце из-за нее и из-за них, а также из-за того, что она так никогда и не узнает своей мамы.
Я говорила обрывками. Я мысленно отметала чуть ли не каждую составленную мною фразу, если она казалась мне хоть сколько-нибудь неуместной. Единственное, что у меня получалось, – это извинения и сожаления. Я чувствовала себя соучастницей в ее смерти, причем даже до того, как она на самом деле умерла. Я ненавидела себя и медицину годами за то, что ее не удалось спасти. Хуже того, они видели, как я была разочарована собственной неудачей. Ее близкие были свидетелями моего личного горя.
«Мы знаем, что вы сделали все, что могли. Вы сделали столько всего, – утешали они меня. – Мы так благодарны вам за все, что вы сделали. Вы даже не представляете, что это для нас значило – ваша поддержка на протяжении всего этого времени». К собственному стыду я понимала, что, несмотря на их огромное горе, свои мысли им удавалось формулировать гораздо лучше, чем мне.
Я чувствовала, что не заслуживаю и малой доли их благодарности. Она жалила меня, подобно соли на открытой ране. Не зная, что делать с собственными чувствами, я построила башню в честь моей пациентки внутри себя из кирпичиков стыда, горя, а также чувства вины и собственной неудачи.