Со стороны я была ходячим воплощением непоколебимой стойкости, человеком, который стремительно приходит в норму. По моему виду никому бы и в голову не могло прийти, через что мне приходится проходить. Мои волосы начали снова отрастать, и я с головой погрузилась в работу, подстраховывая все новых и новых людей, кому выпадал жребий споткнуться и упасть. И тем не менее я выходила из лифта на десять этажей раньше, когда слышала, как из динамиков раздаются первые ноты песни Ring of Fire. Меня начинало тошнить при виде определенных сочетаний лабораторных показателей или списка отказавших органов. Меня снова начали мучить кошмары.
Подобно какому-то заряженному космосом магниту, я так и притягивала в наше отделение беременных пациенток в критическом состоянии в таком количестве, что с точки зрения статистики это было просто невероятно. Казалось, они поступали к нам, как только меня начинало тяготить отсутствие ребенка. Стоило у меня появиться хотя бы малейшему отголоску сожаления, как тут же они заявлялись в мое отделение, мгновенно пробуждая меня от мечтаний о моей призрачной жизни.
С каждым новым пациентом я максимально вкладывалась в медицинский уход, даже когда порой и знала, что неудачи не избежать. Смерть пациентки с синдромом HELLP стала для меня практически неподъемной ношей. Дело было не только в том, что она стала моим первым официальным пациентом в должности штатного врача интенсивной терапии. Дело было скорее в том, что я в какой-то мере отождествляла себя с ней из-за нашего общего диагноза. Когда я была больна и чувствовала себя столь незащищенной, я понимала, что моя жизнь полностью находится в руках других людей. Я переживала, что если они будут стараться недостаточно хорошо, чтобы идеально сделать все, что от них требуется, то я умру. Умру из-за чужой невнимательности, из-за чьего-то просчета. Я была уверена, что когда снова стану врачом, то смогу спасать своих пациентов только за счет того, что буду предельно внимательной. Я дала себе обещание не упустить ни единой зацепки, не проморгать ни единой возможности помочь им пойти на поправку. Мне даже в голову не могло прийти, каково это – стараться изо все сил, так сильно и искренне переживать и все равно потерпеть неудачу.
Когда я болела, то полагала, что исход полностью зависит от заботящихся обо мне врачей. Теперь же я ощущала полное отсутствие какого-либо контроля. Я бы пошла на все, чтобы ее спасти, и все равно ее потеряла. Мне пришлось признать, что во многих смыслах – как переносных, так и буквальных – я потеряла с ней и себя. Мне пришлось признать, что, несмотря на все мои старания, иногда я все равно буду терпеть неудачу. Я поняла, что, несмотря на сказанное мной резиденту-акушеру, несмотря на то, что счастливых развязок будет больше, чем несчастных, они все равно не смогут хоть сколько-нибудь осветить тот мрак, что исходит от последних. Этот стыд непоколебим, это непроницаемая черная дыра, не способная выпустить наружу ни луча света.
Не уверена, что смогла бы назвать те эмоции, которые испытывала, сидя рядом с родными той пациентки, чувством стыда. Скорее у меня было смутное ощущение собственной никчемности с примесью стыда и чувства вины. Я многократно слышала и объективно понимала, что меня не в чем винить. Я также понимала – опять-таки объективно, – что у нее была ужасная болезнь, после которой мало кому удается выжить, и что никому было не под силу повлиять на течение этой болезни или предотвратить ее смерть. С другой стороны, я также знала, что моя работа как раз и заключается в том, чтобы помогать пациентам с ужасными болезнями, и в этом я потерпела неудачу. Я пожертвовала деньги на благотворительность в ее честь в надежде обрести прощение, однако вместо него получила от благотворительного фонда, помогающего женщинам с HELLP-синдромом, большую памятную стеклянную табличку, ставшую вечным напоминанием о моей неудаче. Я понимала, что из-за того, что ее случай был особенно мне близок, мне было особенно тяжело справиться с ее смертью, и поэтому казалось, что я дала слабину, позволив себе поддаться чувствам. Я не смогла сохранить невозмутимую отчужденность, вырабатывать которую меня учили. Но было ли это мне вообще под силу? И кому бы пошло на пользу, если бы мне все-таки удалось оставаться безучастной? Этого я никогда не узнаю. Я сбросила свою защитную броню на дне моря, когда мне пришлось учиться дышать под водой.
Эта утрата, подобно траурной вуали, окутала все вокруг меня темной сетью. Я сидела тихонько на совещании по осложнениям и смертности, где мы обсуждали неудачи последнего месяца. В нашем отделении систематизированно пересматриваются все случаи, в которых чья-то ошибка привела к смерти или осложнениям, которых можно было бы избежать. Мы критикуем и обсуждаем чужие решения и клинические протоколы, пытаясь выявить какие-то проблемы в самой системе, при исправлении которых в будущем подобное можно было бы предотвратить.
Я смотрела на своих коллег и размышляла о том, что выходило за рамки нашей дискуссии. О том, каково это – быть ответственным за чью-то трагедию. Каково это – сообщать столь ужасные новости родственникам пациента. Каково это – каждый день приходить в палату этого пациента во время обхода, сталкиваясь с конкретными последствиями принятых тобой решений. То, что мы обходим стороной обсуждение того, что подобные ошибки делают с нами самими, казалось мне ужасным упущением.
Медицина не ориентирована на то, чтобы задумываться об эмоциональных травмах врачей. После какого-нибудь происшествия мы не обсуждаем случившееся с остальными. Мы не стремимся разобраться в эмоциональном состоянии наших коллег, когда те теряют пациента, – все свои силы и внимание мы бросаем на то, чтобы разобраться в причинах случившегося. Нас учили оставлять нетронутым тонкий панцирь, за которым скрываются эмоции наших коллег. Мы не имеем ни малейшего понятия, что делать с чувством стыда, чувством вины. Мы не строим исповедален.
Нас, врачей, с самого начала нашей подготовки учат скрывать собственные эмоции и не потакать чужим. Впервые я услышала об этом в мединституте. Наш профессор анатомии читал лекцию, посвященную сэру Уильяму Ослеру, отцу современной медицины. Рожденный в 1849 году, он создал первую программу резидентуры для специализированной подготовки врачей. И был первым, кто вывел студентов-медиков из лекционного зала к кроватям пациентов. Считается, что именно Ослер положил начало традиции клинической подготовки. И хотя профессора и почитают за то, какое значение он придавал мнению пациента, ключевой темой дня было слово Aequanimitas («невозмутимость» в переводе с латыни). Ослер считал, что врач обязательно должен обладать этим качеством. Оно подразумевало невозмутимость, которая, по его описанию, выражалась в «хладнокровии и самообладании в любых обстоятельствах, спокойствии посреди бури, трезвости ума в моменты смертельной опасности». Оно выражалось в стойкости, проявляемой, когда твои коллеги обсуждали допущенные тобой ошибки. В отстраненности от своих собственных эмоций. Говоря современным языком, мы бы назвали это продвинутой сосредоточенностью, когда даже чужие эмоции не в силах сбить человека с толку.
С самого первого курса мединститута нам вдалбливали, что для сохранения рассудительности необходимо сохранять дистанцию и хладнокровие. Нас учили, что если мы хотим стать хорошими врачами, то должны воспитывать в себе определенную сдержанность. Мы мечтали стать хорошими врачами и принимали этот урок за чистую монету, словно секрет, доверенный нам опытными наставниками. Так они закладывали фундамент для той отстраненности, которую ожидали увидеть в нас в больничных палатах.