Так мы создали притворные версии самих себя. Мы усвоили навязанные нам правила и стали все как один воспитывать в себе новые личности, которые бы этим правилам соответствовали. Мы брали их инструкции и обматывались ими, словно бинтами, оставляя наши собственные «я» задыхаться под ними. Эти оболочки, однако, оказались недостаточно прочными. Большинство из нас впоследствии находили способы выбраться из них наружу. Наши чувства пробивались наружу, подобно пузырькам воздуха в жидкости. Некоторым из наших одногруппников повторное столкновение со своими чувствами оказалось невыносимо тяжелым, и в ответ они пытались заглушить их спиртным и наркотиками. Кто-то ушел из медицины, чтобы заняться чем-то другим. Кто-то покончил с собой.
Потому что чувство вины и стыда, глубокая скорбь в конечном счете неизбежно всплывают на поверхность.
Чувство стыда не бьет наотмашь. Оно прогрызает изнутри. Оно находит в нас наши слабые места, выедая отверстия, через которые проливается свет на внутренние сомнения. Оно шепчет нам, напоминая, что мы не более чем самозванцы, которые к тому же не способны никого обдурить. Только оно способно заставить нас чувствовать себя столь уязвимыми и бесполезными.
Во время медицинской подготовки из нас выбивают способность испытывать сострадание к самим себе. Мы учимся не чувствовать собственные чувства, равно как и отчуждаться от чувств, которые нас окружают.
Мы можем попытаться уничтожить эти чувства, подобно неприглядной фотографии. Мы можем выкопать яму и сбросить их туда, подобно окоченелому трупу. Некоторые из нас могут попробовать закопать их как можно дальше, возвести поверх башню из своего нового «я». Проблема в том, что они так и остаются в фундаменте, отравляя грунтовые воды и просачиваясь на каждом построенном этаже.
Врачи невероятно строго относятся к самим себе. Когда я проходила резидентуру по внутренним болезням в Нью-Йорке, то во время стажировки в инфекционном отделении в мое подчинение был отдан один интерн, у которого возникли сложности с исполнением своих прямых обязанностей. Он с самого начала нервничал и допустил несколько ошибок, из-за чего получил плохую оценку своей работы. Теперь его компетенция проверялась нашим руководством. Каждое его решение внимательно изучалось на предмет дополнительных свидетельств в пользу его несостоятельности. Весь на нервах, знающий, что за каждым его шагом наблюдают, он начал сдавать. Он не среагировал должным образом на положительный результат анализа крови, он выписал несколько некорректных предписаний и несколько раз неправильно истолковал лабораторные показатели. Никто не пострадал, так как каждая его ошибка была своевременно замечена. Его ошибки сложно было назвать даже потенциально опасными, однако каждая из них была изучена максимально серьезно, как того требовала принятая процедура. Меня каждый день спрашивал старший резидент о том, как он справляется. Каждый день я сообщала о том, что все стало еще хуже. Он начал даже что-то бормотать себе под нос. В конце концов его отправили на полноценное психиатрическое обследование. К тому времени, как месяц нашей совместной работы подошел к концу, где-то на высшем уровне было принято решение приостановить его медицинскую подготовку. Ему сказали, что он пройдет специальную программу, и скорее всего ему придется остаться в интернатуре на второй год.
Ему сообщили об этом в пятницу накануне Дня независимости с последующими длинными выходными. Он звонил мне трижды в пять, шесть и семь вечера, однако я не стала брать трубку, так как была раздражена, чувствовала себя в какой-то степени виноватой и просто не хотела с ним разговаривать. В воскресенье он убил себя тремя различными способами. Он полагал, что не заслуживает второго шанса. Он полагал, что за свои ошибки заслуживает смерти через повешение, смертельную инъекцию и разрезанные артерии, и добросовестно привел этот приговор в исполнение. Его тело было обнаружено лишь во вторник, когда он не пришел для повторного прохождения интернатуры.
«Это мы убили его», – говорила я своим друзьям, когда они выражали свое сожаление или ужас по поводу случившегося. Они качали головой, полагая, что я не несу за это ни капли ответственности. Я же была абсолютно уверена в своем убеждении. «Мы убили его своими подозрениями и критикой. Никто бы из нас не выдержал столь пристального надзора».
Как и следовало ожидать, наши наставники сказали нам: «Слушайте, он явно не был создан для медицины. Для некоторых людей эта профессия попросту не подходит». Шепотом высказывались догадки о его психических проблемах. Все дружно сошлись на том, что он был просто не приспособлен. Словно психическая устойчивость была той чертой характера, которой человек либо обладал, либо не обладал с рождения. Словно она не требовала среды, поощрявшей открытый диалог, откровенность и сострадание. Среды, призванной помогать нам заживлять свои раны, чтобы мы могли наилучшим образом заботиться о наших пациентах.
Это была полная бессмыслица: мы принадлежали профессии, которая подразумевала, что за каждым поворотом следует ждать неудачу.
Система медицинской подготовки заставляла нас поверить в неизбежность неудачи. Человеческое тело устроено так, что в один прекрасный момент ему суждено отказать. Процесс старения заложен в наших генах.
Наши пациенты будут умирать – такова реальность, которой никому не избежать. Но если все это известно заранее, то почему медицинская подготовка не включает в себя выработки моральной устойчивости? Почему переживания каждого человека воспринимались как непредвиденное отклонение от нормы? Чтобы людям было проще вырабатывать у себя психическую устойчивость, система должна принимать любые проявления эмоций и помогать с ними справиться.
Когда второй интерн выпрыгнул из окна своей квартиры, насмерть разбившись о строительные леса, то первым, кто к нему подбежал, был его друг и одногруппник. Он попытался нащупать пульс, а нащупал лишь вывернутые наружу в результате удара кости. Его изувеченное тело привезли к нам в отделение неотложной помощи. Мы услышали отголоски собственной подготовки, напоминающие нам о том, что если мы позволим себе грустить, то не сможем заботиться о других пациентах. Нас научили не переживать по поводу смерти. Даже если это была смерть одного из наших. Я позвонила своей маме из дежурной комнаты и выдавила из себя: «Еще один, еще один из нас покончил с собой».
«Господи! Какой ужас! Ума не приложу, что там у вас происходит. Может быть, тебе стоит поехать домой», – предложила она.
Но никто из нас не поехал домой.
Вместо этого в нашем лекционном зале был проведен импровизированный вечер памяти. Кто-то прочитал какое-то стихотворение, написанное им в подростковые годы. На экране проецировались фотографии, сделанные в более радостные времена. И уже на следующий день в то же самое время на тех же самых местах мы присутствовали на лекции, посвященной лечению хронической сердечной недостаточности.
Проблема с отсутствием безопасного места в рамках медицины в том, что люди, не имеющие к ней отношения, зачастую не в силах вынести наши рассказы. Я пыталась изложить пережитый мною день в надежде на утешение, однако мои слушатели неизменно зацикливались на деталях моего рассказа. Каждый раз, когда какое-то происшествие оказывалось достаточно ужасным, чтобы у меня возникло желание о нем поговорить, описанная мной трагедия слишком шокировала любого, к кому я обращалась, чтобы тот мог задуматься о моих собственных эмоциях и потребностях. Меня быстро начинало это раздражать, мне казалось, что они упускают из виду суть, из-за чего мое чувство собственной изоляции только усиливалось.