Сначала появились внешние, поверхностные признаки моего превращения в пациента: больничная сорочка, кровать и лекарства. Я собрала на себе все атрибуты болезни, однако они казались мне чем-то другим, подобно тому, как это было с белым халатом за годы до этого. Я никак не могла увязать ни больничную сорочку, ни капельницу со своим самовосприятием – я смотрела на них с некоторой иронией. Они шли вразрез с тем, кем я себя считала. В первые дни госпитализации я продолжала наблюдать за всем происходящим глазами врача. Из своих лабораторных показателей я высчитывала приблизительную вероятность смерти в периоперационный (до, во время и после операции. – Прим. пер.) период, как меня тому учили. Я критиковала принятые решения, представляя себя в роли старшего врача. Я неодобрительно оценивала решение своего врача отправить пациента в нестабильном состоянии в рентгенологию для проведения компьютерной томографии. Мне казалось, что они проявляют недостаточно рвения, чтобы выбить в операционной место для своего умирающего пациента. Я не предупредила родных, своих родных, о том, насколько тяжелой была ситуация. Я сохраняла дистанцию, как меня тому учили все эти годы.
Сначала преобразование претерпело мое тело. Оно отекло и раздулось до нелепых размеров, как у Виолетты Борегард из «Чарли и шоколадная фабрика», а затем снова сдулось. Я потеряла почти всю свою кровь, которая была заменена кровью других людей. Мои органы были раздроблены, чтобы потом покорно регенерировать. Я утратила одни слова и воспоминания, оставив другие. Изменения, которые произошли с моим телом, привели к изменениям моего восприятия. Я не перестала быть врачом: скорее то, что я была врачом, перестало приносить мне пользу. Когда не имеешь возможности лечить, профессиональная ориентация теряет какой-либо смысл. Мне пришлось отпустить эти частички себя, позволив появиться новым, которые были в тот момент актуальней. Частички, которые испытывали тревогу и беспокойство, частички, которые понимали, что такое обездвиженность, боль и безнадежность. Подобно семенам репейника, они прилипали ко мне, пока я пробиралась через заросли.
Когда же я вернулась на работу, то теперь больничный халат казался мне чем-то чуждым. Мне не хотелось его надевать, и приходилось оправдываться, говорить, что полиэстер вызывает раздражение кожи или что я пролила на него кофе по дороге на работу и оставила в машине. Целый год я называла его своим «костюмом врача». Я решила переключиться на деловую форму одежды и стала носить пиджаки и платья.
Сердцем я оставалась среди пациентов. Я чувствовала страх, испытываемый моими пациентами, ощущала давление жидкости в легких, когда изучала снимки их грудной клетки, – мне была знакома их боль. Я снова стала внимательной к их чувствам – мне казалось чертовски правильным им в полной мере сопереживать. Видеть за прозрачной пеленой болезни живых людей. После болезни все, что я знала, потеряло всякий смысл – все мои представления о так называемом правильном подходе в общении с пациентами, о том, насколько важно сохранять сдержанность и строгость.
Мы редко задумываемся о том, кем мы являемся, оказавшись лишены всего, в моменты полного опустошения. Когда чудовищная утрата вырывает нас с корнем, мы оставляем частичку себя в почве, чтобы потом построить на ней свою личность, которая была выброшена и оставлена гнить. Мы определяем себя, определяем свою личность нашими отношениями с другими людьми, и когда мы кого-то из них теряем, то вместе с ним теряем и того человека, которым были. Мы возвращаемся к своей прежней жизни урезанными версиями самих себя. Мы перестаем быть женами, матерями или дочерями, мы становимся кем-то другим. Я не могла снова стать тем врачом, которым была, и я больше не была беременной женщиной, ждущей рождения своего первенца. Отныне я всегда буду пациентом. Посреди разрушенных, гниющих остатков того, кем я когда-то была, я обрела достоинство и красоту.
Два года спустя, изуродованная и снова собранная воедино, я впервые вновь обрела ощущение цельности. Я впервые стала всерьез задумываться о том, чтобы снова забеременеть.
Я записалась на прием к каждому врачу, которому могла доверять, который знал, через что мне пришлось пройти, вооружившись длинным списком вопросов. Я задавала эти вопросы и формулировала свои страхи: с каким, по их мнению, риском я столкнулась бы, забеременей я снова? Каков был риск того, что под действием эстрогена в моей печени вырастет новая аденома? Могло ли все повториться снова? Я уже давно привыкла составлять списки. Когда я в явном виде формулировала свои воспоминания о всяких мелочах и ставила перед собой различные задачи, то это сильно помогало мне сосредоточиться. Я обнаружила для себя, что могу выражать подобным образом много чего – даже свои беспокойства и переживания. Эти врачи не просто заслуживали доверия. Они были моей опорой, физически сдерживая мои тревоги, чтобы зародыш надежды, погребенный среди моих обломков, мог продолжать свой рост в направлении света. Они помогли мне уяснить, что наши отношения способны нас менять, что мы растем, принимая очертания той формы, которую они для нас благородно предоставляют. Что мы можем позволить окружить себя всесторонней поддержкой, полностью доверить себя в руки других людей. Опора, которую мне дали эти врачи, позволила мне найти силу снова довериться своему телу. Я узнала, что снова беременна, следующей весной, как раз когда начали цвести тюльпаны.
Мою завоеванную столь большим трудом уверенность в собственном теле не разделяли мои родные и коллеги. Пожалуй, несправедливо было бы рассчитывать, что они смогут отреагировать на известие о беременности как-то иначе, кроме как страхом. В конце концов, они были лишены возможности тщательно переосмыслить все случившееся со мной так, как это произошло у меня, у них не было имевшейся у меня информации. Информации, предполагавшей, что со мной все будет в порядке, что я буду подвержена не большему риску, чем большинство женщин. Опухолей больше не было, и у меня не было риска рецидива HELLP-синдрома, потому что у меня его и не было изначально. Все указывало на то, что я буду в порядке. Но никто мне не верил.
Нас никто не поздравил. Узнав, что мы ждем ребенка, люди говорили всякое, начиная от «Вы что, совсем свихнулись?» или «Ну и что вам не сиделось спокойно?» до «Не знаю, смогу ли я это вынести» и самого очевидного «Отлично, теперь ты точно умрешь».
Я понимала, что эта чрезмерная обеспокоенность была как минимум частично оправданна, так что решила относиться к ней как к проявлению любви. Моя болезнь ранила каждого, кому я была небезразлична, и их страх был самым что ни на есть настоящим. Я просто не могла его с ними разделить. С первых недель той беременности я твердо знала две вещи: я была уверена, что это мальчик и что с ним все будет в полном порядке. Я не имела ни малейшего понятия, откуда это знаю, однако сказала своему мужу, когда не прошло еще и месяца беременности: «Я не хочу, чтобы ты переживал. С ним все будет в порядке. И я тоже буду в порядке».
«Я определенно рад, что ты так думаешь, и не пойми меня неправильно, мне так гораздо спокойнее. Только я никак не могу взять в толк, как ты можешь быть в этом так уверена», – ответил он скептически.
«Я просто знаю». Мне не удалось сформулировать то, что после всех этих лет прислушивания к сигналам надвигающейся трагедии или растущей опухоли я научилась просто знать. Старательно прислушиваясь, я научилась слышать. Я объяснила это ему единственным способом, который, как мне казалось, он способен понять: «Я знаю это точно так же, как знала со дня нашего знакомства, что мы с тобой поженимся».