* * *
Мое дыхание продолжало улучшаться, и моя палата постепенно освобождалась от врачей, медсестер и студентов-медиков. Лишь оставшись чуть ли не наедине с сидящим рядом в кресле Рэнди, я осознала, что находилась в палате, которую у нас было принято считать проклятой. В отделении интенсивной терапии, в котором происходит столько смертей и трагедий, отдельной палате выделиться среди остальных не так-то просто, однако этой удалось. На протяжении последней недели она стала сосредоточением необъятного горя. Я оглянулась в поисках чего-то, что бы об этом свидетельствовало, каких-то неизгладимых следов, однако ничего не обнаружила. Я подумала о последнем пациенте, который пребывал в этой палате, когда я последний раз выходила на работу.
Это был молодой мужчина, чье тело было изъедено раком настолько, что опухоль сожрала все его мышцы, оставив нетронутым лишь скелет. Мы обсуждали его случай во время обходов, говорили про неудачный третий курс так называемой резервной химиотерапии («химиотерапия спасения» – самый агрессивный вид лечения, к которому прибегают в качестве крайней меры, когда больше ничего не помогает. – Прим. пер.), неудачную операцию, прогресс болезни. Нас тяготило осознание того, что сулило ему будущее. Разговоры, которые должны были происходить задолго до его попадания в палату интенсивной терапии, все время откладывались из уважения к его детям и его собственной пламенной надежде на будущее. Теперь же мы уперлись в стену. Это было другое место, отличное от тех, в которых он бывал ранее, и это место было безнадежным.
Я полагала, что наш долг перед ним – это подтолкнуть его, с учетом известной нам информации, к откровенному разговору о том, что ждет его дальше. Нам нужно было знать, какие надежды возлагает он на остававшиеся ему дни. Мы хотели обсудить с ним паллиативный уход и размещение в хосписе. Мы все прекрасно понимали неизбежность его смерти и, как следствие, насколько ужасно будет проводить СЛР (сердечно-легочную реанимацию. – Прим. пер.), зная, что она его не спасет. Мы знали, каково это будет – слышать хруст его ребер под нашими руками и видеть, как выпучиваются от наших усилий его глаза. Каково это будет – залить наши ботинки его кровью, которая уже не будет сворачиваться. Мы были заранее травмированы призраками, которым еще только предстояло появиться. Я молилась как за него, так и за нашу команду, что он не захочет подвергать этому свое тело.
В обсуждении вопросов, связанных с последними днями его жизни, должны были принять участие врачи, специализирующиеся на паллиативном уходе. Я настроилась на предстоящий разговор, разобравшись в собственных чувствах и мыслях по этому поводу. Сначала врач спросила, стараясь быть как можно мягче, как он понимает свое положение с учетом того, что последний, резервный, курс химиотерапии оказался безуспешным. Она осторожно поинтересовалась, осмеливался ли он задумываться о предстоящей смерти. Мы слушали, как он говорил, что всегда надеялся дожить до того момента, когда его старший ребенок закончит среднюю школу. Я улыбнулась, почувствовав святость его желания и благодарность за то, что ему хватило доверия, чтобы им поделиться. Врач паллиативной помощи нахмурилась, так как знала, что этому ребенку еще полтора года учиться. Пациент повернул голову, и его глаза заволокли слезы – он почувствовал себя неловко от того, что позволил себе строить столь грандиозные планы. Мы разбили ему сердце, сказав, что его желанию не суждено сбыться, что речь идет о неделях, а не о месяцах. Он вздохнул и пожал плечами, словно понимал беспочвенность своих надежд.
Мы узнали, не хотел бы он прожить последние свои дни у себя дома. Он сказал, что не хочет умирать на глазах у детей. Мы предложили провести импровизированную церемонию вручения аттестата в больнице, а также поговорить с руководством школы, чтобы те напечатали аттестат заранее. Он улыбнулся, радуясь такому компромиссу. Мы вышли из палаты с чувством, что сделали что-то полезное. Хотя мы и не могли излечить, мы нашли способ придать последним дням его жизни какой-то смысл. Мы испытали чувство близости, и на мгновение это показалось чем-то невероятно прекрасным. Мы прошлись с ним на наших плечах по туго натянутому канату и при этом не упали. Мы не ранили друг друга.
Как бы то ни было, в ту ночь он умер, до того, как мы успели что-либо организовать. Он умер прежде, чем был к этому готов, прежде чем принял решение отказаться от проведения реанимации. И его ребра были сломаны, а его кровь залила наши ботинки. Когда я сообщала родным о его смерти, я молилась, чтобы они не посмотрели вниз. Чтобы они не заметили, как скрипят мои ботинки, будто я только что пришла с заснеженной улицы.
«Ты переживаешь? – спросил меня Рэнди, повернув свое тело так, чтобы посмотреть мне в глаза. – Ты ужасно молчаливая».
«Просто задумалась о пациенте, который был в этой палате», – честно ответила я.
«Хмм. Мне стоит знать подробности?» – спросил он.
«Пожалуй, нет», – ответила я и вздохнула.
«Этот пациент умер?» – спросил Рэнди.
«Ага», – ответила я, вспомнив, с каким звуком плескалась его кровь на пол.
«Хочешь об этом поговорить?» – не унимался он.
Я вздохнула и покачала головой. Что я могла сказать?
Порой, когда хочешь сделать хорошее, приносишь столько вреда, что ломаешься изнутри и уже не знаешь, сможешь ли снова делать что-то хорошее.
Что мы видим страшные, ужасные вещи, которые причиняют нам боль? Причем нам кажется, будто у нас нет права испытывать эту боль, потому что находимся на внешних окружностях диаграммы (имеется в виду описанная в начале книги диаграмма с концентрическими окружностями, где по центру находится больной, дальше идут самые близкие его люди, и так далее. – Прим. пер.), в то время как все остальные прямо в ее центре, и им гораздо больнее. Таким образом, любые чувства, хоть отдаленно напоминающие грусть или печаль, кажутся нам чистым эгоизмом и наглостью с нашей стороны. Что хотя мы и не жалеем самих себя, потому что понимаем, что это чье-то чужое горе, порой возникает такое чувство, будто бы осязаем всю мировую печаль, и нам нужно время, чтобы перевести дыхание, однако мы не обзавелись механизмом, который бы позволил нам передохнуть, остановиться, чтобы ощутить в полной мере все свои чувства. Что когда мы чувствуем это, то это разъедает нас изнутри, мы ненавидим это состояние и, как следствие, шутим, напиваемся, убегаем. Что меня беспокоило то, что все мы только и умели, что шутить, напиваться, убегать или закаляться. Что мне хотелось понять, как мы могли бы поддерживать тех, кому плохо, чтобы это не выходило для нас самих боком. Что иногда мне казалось, я почти поняла, как это – исцелять и при этом не быть преследуемой призраками.
«Мы хотели… ему помочь», – сказала я.
«Ну конечно хотели. Вы помогаете людям! Вы все делаете нечто потрясающее», – сказал он, пытаясь успокоить меня, в то время как я разразилась слезами.
«Я думала, что умру в том долбаном лифте», – усмехнулась я сквозь слезы.
«Никто бы не позволил тебе умереть».
«В том-то и дело, что мы не в силах это предотвратить. Мы не «позволяем» людям умирать, они просто умирают. Мы не можем это остановить». Я подумала о врачах, об их лицах после смерти пациента, которые были такими же печальными и ранимыми, как у только что снявшего с себя цирковой грим клоуна.