«Это не твоя вина, я не это имел в виду», – сказал он, понимая, что мы говорим не совсем об одном и том же.
«Я понимаю, что не имел… Просто… Я не думаю, что кто-то сможет понять. – Я пыталась подобрать нужные слова, чтобы объяснить, какой тяжелой ношей становятся для нас подобные потери. – Порой… Порой возникает такое чувство, что мы жонглируем слишком большим количеством мячей, и когда какой-то из них все-таки падает, то умирает человек, и мы больше не в силах этого исправить. А иногда мы позволяем упасть самим себе. Словно, чтобы спасти других, нам приходится смириться с тем, что нас самих это поломает».
«Ты чувствуешь себя сломанной?» – спросил он.
«Ну, мы все сломаны в той или иной степени. Сломаны и гонимы призраками прошлого». Вместе с тем я прекрасно знала, что это не вся правда. Я осознала, что упустила нечто неосязаемое, из-за чего мы снова и снова продолжали заниматься нашим делом.
«Но не все так просто. Бывает не только грустно», – я силилась сформулировать словами то, как чувствовала себя, когда испытывала настоящую веру в силу медицины.
Я подумала об одной своей пациентке, которая дважды пережила рак легких. Ей хотелось только двух вещей: дотянуть до Рождества, чтобы провести его с внуками, и не стать полностью зависимой от кислородного баллона, с каждым движением нуждаясь в новой порции газа. Она довольно ясно изложила свои приоритеты, и благодаря этому нам удалось совместно сформулировать оптимальный план лечения. Мы решили отказаться от удаления второй опухоли: хотя это и увеличило бы ее шансы на выживание, от легких бы осталось слишком мало, чтобы она могла продолжать жить так, как хотела. Вместо этого мы назначили ей курс лучевой терапии. Я только и сделала, что выслушала ее и изложила возможные для нее пути, постаравшись подробно описать, что ждало ее в конце каждого из них.
В конечном счете мы вместе выбрали для нее план действий, который полностью соответствовал ее ценностям. Затаив дыхание, я наблюдала, как она проходит лучевую терапию, надеясь, что ее будет достаточно, чтобы она смогла протянуть до конца декабря. Я просыпалась по ночам, переживая, что мы были слишком осторожными, применяли недостаточно агрессивные методы лечения. Я напоминала себе, что такова была ее воля, однако все равно не могла снова уснуть.
Ей удалось дотянуть до Рождества: более того, она сама все приготовила на праздничный стол. Она запекла индейку с начинкой, сделала картофельное пюре, а также запеканку из сладкого картофеля и зеленых бобов и два разных пирога. Она купила подарки своим внукам, которые открывали их на ее глазах. Письма, которые она написала им на случай, если она не доживет, так и остались лежать в ящике. Когда я получила от нее по почте рождественскую открытку с фотографией, на которой она стояла в окружении своих детей, это была лучшая благодарность, о которой я только могла позволить себе мечтать.
«Остается место и для волшебства», – сказала я, пытаясь собрать свои воспоминания в какое-то убедительное и осмысленное утверждение. Мне хотелось объяснить ему, что когда мне удавалось полностью погрузиться, в то, что мы делали изо дня в день, появлялось нечто святое, глубокое и совершенное. Это были мимолетные моменты, однако именно в них были заключены все аспекты жизни… любовь, уважение, человечность, наука, – все было там. И это было лучше, чем что бы то ни было на свете.
«Значит, хорошего все-таки больше, чем плохого», – по-своему однобоко подытожил он.
Я вздохнула и кивнула головой, и мы оба улыбнулись, радуясь тому, что я решила принять эту укороченную версию куда более сложной и многогранной идеи.
«Хорошего больше, чем плохого, да», – сказал мой муж Я подумала, что это было вполне уместное отображение того, что бы я сформулировать все равно не смогла, однако каждая клеточка моего тела понимала. Преимущество моих клеток было в том, что они не были ограничены имеющимся набором слов.
Я подумала о том, насколько замечательно было все время видеть его здесь, справа от моей больничной кровати, держащего меня за руку или гладящего ее. Мучилась ли я от боли, страдала ли от горя или утраты, он всегда был рядом, прямо передо мной. Он был лишен способности лечить, которой были наделены все остальные вокруг меня, и вместе с тем его присутствие оказывало на меня наиболее целительное воздействие. Я поняла, что его готовность стать свидетелем моих страданий каким-то образом на них повлияла. Он держался за то, что видел, и это никогда его не отталкивало. Он не пытался ничего избежать, однако точно так же и не вторгался на территорию, которая была только моей. Хотя я и хотела, чтобы он знал, как я себя чувствую, мне также нужно было, чтобы он знал, что мою боль больше никому не понять, и он принимал это. Я не могу поделиться ей полностью. Он никогда не нажимал, осторожно задавая свои вопросы. Он не хотел ничего надумывать, поэтому постоянно спрашивал. Он научил меня верить в целительную силу нас.
Мы, врачи, очень часто чувствуем, что нас недостаточно. Мы повидали слишком многое. Мы знаем, что болезнь сильнее лекарства, нам кажется, будто карты крапленые – и нам никак не победить. Мы рассматриваем наши поражения и победы с точки зрения болезни, что в корне неверно. Сама используемая нами терминология подразумевает сражение с однозначным исходом, в котором есть победитель и проигравший. Если же мы будем честными перед собой и позволим себе видеть смерть такой, какая она есть – то есть неминуемой неизбежностью, то все сразу меняется. В данном свете мы можем признать, что наш величайший дар заключается, на самом деле, не в исцелении, потому что исцеление неизбежно лишь временно. Наш величайший дар на самом деле заключается в нашей способности полностью сопереживать чужим страданиям. Позволять им нас преображать, а также преображать эти страдания для них самих.
Врачебный дар – сопереживание чужим страданиям.
Будучи молодыми врачами, мы представляли себя в роли забора на вершине крутого утеса, не дающего сорваться нашим бросающимся в пропасть пациентам. Мы ловили их, и когда нам это удавалось, мы были спасителями, героями. Мы не говорили о том, что падение в конечном счете предотвратить невозможно. Мы всегда стояли спиной к бездне, и это нас вполне устраивало: мы не хотели смотреть в глаза той зияющей пустоте, что пожирала каждого из потерянных нами пациентов. Мы вставали и ловили наших пациентов, отталкивали их на несколько метров назад, не давая им взглянуть вниз. Мы не хотели, чтобы они видели то, что видели мы. Мы не хотели, чтобы они поняли, насколько сильно мы подвержены неудачам.
Если бы мы только смогли поверить в то, насколько важным является наше полное участие, мы бы развернулись и, встав на краю обрыва, посмотрели на пропасть вместе. Мы бы открыто обсуждали свои страхи. Мы могли бы делиться своими наблюдениями о том, что происходило с другими людьми, когда они оказывались перед лицом той же самой кромешной тьмы. Мы бы повернулись, чтобы смотреть со своими пациентами в одном направлении. Мы бы обрели веру в то, что наше участие имеет значение, что оно во многом является для наших пациентов самым главным благословением.
Мне понадобилось десять лет, чтобы понять, что мне следует повернуться и смотреть вместе со своими пациентами в одном направлении. Мне потребовалось столь много времени, чтобы перестать воспринимать себя человеком, способным помочь другим противостоять смерти. Мне пришлось пережить потерю коллег, которые стали жертвой зависимости и чувства вины, чтобы научиться смягчаться, гнуться, вместо того, чтобы ломаться. Ценить чувство единства и совместное переживание горя. Только представьте, что мы бы готовили врачей с самого начала так, чтобы они знали, насколько важно сотрудничать с пациентами и сопереживать им. Представьте, что мы бы усилили их базу знаний психологической устойчивостью, которая бы исходила из нового понимания их роли в жизни их пациентов. Какое тяжелое бремя вины мы могли бы снять с их плеч.