– Гинденбург жалуется, что в 1917 г., во время последней войны, германское верховное командование ничего не слышало о мирных инициативах президента Вильсона и что если бы он тогда знал о них, то не начал бы опасную кампанию с использованием подводных лодок. Как такое могло случиться?
Она говорила негромко, но гости, сидевшие за столом достаточно близко, чтобы услышать (или подслушать) ее слова, вдруг напряженно умолкли. Додд начал внимательно наблюдать за Папеном; статс-секретарь фон Бюлов наклонился в сторону говоривших с «лукавым и веселым блеском в глазах», как писала Зигрид Шульц.
Папен резко бросил:
– Никаких мирных предложений со стороны президента Вильсона никогда не поступало.
Зигрид Шульц понимала, что это был самый глупый ответ, какой только можно было вообразить, ведь за столом сидел посол Додд, историк, специалист по Вильсону и обсуждаемому периоду в целом.
Негромко, но твердо, с характерными интонациями жителей Северной Каролины («настоящий джентльмен-южанин», вспоминала Зигрид Шульц), Додд, глядя на Папена, отчеканил:
– Нет, такие предложения поступали.
И назвал точную дату.
Зигрид Шульц была в восторге. «Казалось, длинные лошадиные зубы Папена стали еще длиннее, – писала она. – Он даже не пытался говорить так же спокойно и веско, как посол Додд».
Папен «только прорычал»:
– Я вообще никогда не понимал, почему Америка и Германия сцепились во время той войны.
Он оглядел соседей по столу, «торжествуя и упиваясь своим высокомерным тоном», писала Зигрид Шульц.
А в следующее мгновение Додд стяжал ее «восхищение и вечную благодарность».
•••
Между тем за другим столом Белла Фромм терзалась тревогой, вызванной отнюдь не застольными беседами. Она пришла на бал, потому что это мероприятие всегда доставляло ей огромное удовольствие, а кроме того, было чрезвычайно полезно как ведущей колонки светской хроники, в которой берлинскому дипломатическому сообществу уделялось особое внимание. Однако в том году она пришла на бал, снедаемая тревогой. Ей, как всегда, нравилось в «Адлоне», но она невольно постоянно возвращалась мыслями к своей лучшей подруге Вере фон Гун, тоже известной обозревательнице. Многие называли ее Пулетт (в переводе с французского – Курочка; по-немецки ее фамилия, Гун (Huhn), означала то же самое).
Десять дней назад Белла Фромм и Пулетт решили покататься по Груневальду – лесному заповеднику площадью 4500 га, расположенному к западу от Берлина. Подобно Тиргартену, этот лес стал своего рода тихой гаванью для дипломатов и других людей, желающих хотя бы на время укрыться от глаз нацистов. Разъезжая на автомобиле по лесным дорогам, Белла чувствовала себя в полной безопасности, что теперь случалось с ней редко. «Чем громче ревел мотор, – писала она в дневнике, – тем спокойнее мне было»
[563].
Но именно ту поездку спокойной назвать было нельзя. Подруги говорили о законе, принятом в прошлом месяце и запрещавшем евреям писать для немецких газет, издавать их, работать в редакциях. Издатели, журналисты, редакторы – все они должны были представлять документы из гражданских и церковных архивов, доказывающих их арийское происхождение. Некоторых евреев (участников прошедшей войны; тех, чей сын погиб на фронте; и тех, кто писал для еврейских газет) не увольняли, но в эту категорию входили лишь немногие работники органов печати. Не подтвердившим свое «правильное» происхождение журналистам, уличенным в «незаконной» журналистской и издательской деятельности (написании статей, редактуре, издании газет), грозил тюремный срок до года. Закон должен был вступить в силу 1 января 1934 г.
Пулетт говорила об этом с тревогой. Беллу Фромм это несколько озадачило. Сама она, разумеется, знала о требовании властей; будучи еврейкой, она уже смирилась с тем, что с Нового года должна была лишиться работы. Но Пулетт?
– Да ты-то чего боишься? – спросила Белла Фромм
[564].
– Есть причины, моя милая Белла. Я обратилась в архив и попросила прислать документы о моем происхождении. Я искала их повсюду. И наконец узнала, что моя бабушка была еврейка.
Из-за этой новости ее жизнь должна была внезапно и необратимо измениться. С января она становилась представительницей новой, особой социальной группы, включающей тысячи людей, потрясенных известием о том, что среди их предков были евреи. Вне зависимости от того, насколько искренне эти люди считали себя немцами, они автоматически становились неарийцами, после чего оказывалось, что отныне они обречены влачить иное, жалкое существование где-то на обочине мира, предназначенного только для арийцев, – мира, который строило гитлеровское правительство.
– Никто ничего об этом не знал, – сообщила Пулетт. – А теперь я лишусь средств к существованию.
Это печальное открытие совпало с годовщиной смерти мужа Пулетт. К немалому удивлению Беллы Фромм, ее подруга решила не приходить на «маленький пресс-бал»: ей было слишком грустно.
Белле Фромм очень не хотелось оставлять Пулетт одну в тот вечер, но она все же отправилась на бал, решив, что на следующий день заедет к подруге и привезет ее к себе (Пулетт любила играть с ее собаками).
На протяжении всего вечера, в моменты, когда она не наблюдала за причудами гостей, Белла Фромм замечала, что снова и снова начинает думать о депрессии, в которую погрузилась ее подруга (притом что раньше Пулетт отнюдь не была склонна к унынию).
•••
Додд счел ответ Папена одним из самых идиотских заявлений, какие ему только доводилось слышать во время пребывания в Берлине. А наслушался он всякого. Германия словно была ослеплена, словно лишилась способности рационально мыслить, и этот недуг поразил даже высшие эшелоны власти. Так, в том же году, несколько раньше, Геринг с самым серьезным видом объявил, что в начале прошедшей мировой войны три сотни немцев, проживавших в Америке, были убиты у здания «Индепенденс-холла»
[565] в Филадельфии
[566]. В очередной депеше Мессерсмит писал, что даже умные, много путешествовавшие немцы нередко «без тени сомнения рассказывают самые нелепые сказки»
[567].
А теперь вице-канцлер заявлял, что не понимает, почему Соединенные Штаты вступили в прошедшую войну на стороне противников Германии.