– Написал. Вас это удивляет?
– Зачем вы это сделали? – спросил Крамер непонимающе.
Вопрос был задан. И по тому, как лейтенант смотрел на него, Дирк понял, что вопрос этот не мимолетный, не тот, от которого можно легко отмахнуться, как от беспокоящей мухи, прилетевшей на запах разлагающегося кабана.
– Не самый тактичный вопрос. Ничего страшного, я все понимаю. Хотите знать, какие чувства испытывает человек, когда завещает свое тело и свою бессмертную душу Ордену тоттмейстеров? До какой черты он должен дойти, чтоб это сделать? И что он после этого чувствует?
Крамер покраснел. После недавней бледности это было хорошо заметно.
– Я не это имел в виду, – пробормотал он. – Не собираюсь лезть в душу.
– Очнитесь, – смешок, изданный ртом Дирка, был колючим, как проволочное заграждение, – я же мертвец. Моя душа мне даже не принадлежит, все мои помыслы и желания подчинены мейстеру. О каких сокровенных мыслях и помыслах может идти речь? Хотите знать, почему я подписал прошение? Это не бог весть какая тайна. В сущности, очень простая история.
– Не хочу ее слушать, если она вам неприятна, – твердо сказал Крамер.
Мальчишка.
– Думаете, я клюнул на все эти пропагандистские плакаты, а? «Спаси Германию, будь ты жив или мертв!» «Пусть дух германского народа ведет твое тело с оружием в руках!». – Дирк скривился, вспоминая врезавшиеся в память лозунги. – Даже в афишах военного займа больше чувств, чем в этих буклетах. Их пишут живые люди, которые ни черта не знают о мертвецах. А мертвецы могут многое рассказать, каково это, но только мало, кто желает их слушать. Мертвецы никогда не пишут буклетов, призывающих распорядиться своим телом. Думаете, я исполнился благородного рвения, услышав про русские орды, прущие с востока, промаршировал в ближайший пункт и отрапортовал о своем желании принести жизнь в дар Ордену тоттмейстеров?
– С трудом это представляю.
– И правильно. – Дирк смягчился, заставил себя говорить спокойнее, без злости. – Я был солдатом, но не был дураком. Хотя, в сущности, в чем отличие? Сотни тысяч молодых людей, вчерашних гимназистов, добровольно записывались в армию в четырнадцатом году. Они тоже завещали свою душу. Только не тоттмейстерам, а самой войне. Война приняла их души, а затем исковеркала и уничтожила. Сожгла, залила ядовитым газом, выпотрошила и закопала в грязи. Все эти наивные души оказались мертвы или навсегда изуродованы. Я видел этих ребят, Генрих, видел тысячи их. Невредимых внешне, но с мертвой душой. Страшное зрелище. Когда-нибудь они вернутся домой, может быть, а их души останутся здесь навсегда, лежать в разрушенных блиндажах, вечно бродить по траншеям и корчиться от боли на колючей проволоке. Чем это лучше службы в Чумном Легионе?
– Ничем. Я сам потерял почти всех одноклассников здесь. Мы… тоже в каком-то смысле отдали свои души, добровольно возложив их на заботливо изукрашенный алтарь.
– Все мы здесь мертвецы, – сказал Дирк, ощущая безмерную усталость, свинцом залившую изнутри кости. Усталость, от которой он избавится лишь в тот час, когда дни его службы будут сочтены. – Просто некоторые из мертвецов еще дышат. Вы когда-нибудь были в Бре?
Крамер медленно покачал головой.
– Это где-то на западе?
– В Лимбургской провинции. Славный фламандский городок. В семнадцатом году французы и англичане перешли в наступление, и наш полк оказался там. Мы отступали почти везде, отчаянно стараясь выровнять фронт, в который лягушатники ловко вонзали клинья. А Бре был мертвой точкой, как выражаются в штабах, точкой опоры. Его нельзя было сдавать. Никак нельзя. Мы получили приказ впиться зубами в землю и держаться до самого конца. Тогда, в семнадцатом году, мертвецов на фронте было мало. Весь Чумной Легион состоял из пары рот. На протяжении столетий Чумной Легион был больше пугалом, чем реальной военной силой. В последний раз его использовали в эпоху Наполеоновских войн, и это оказалось настолько жутко, что после победы над Корсиканцем его серьезно сократили и спрятали от лишних глаз подальше, как чумной труп. Знаете, почему?
– Догадываюсь.
– Моральный дух собственных солдат пришел в упадок. Живой человек не любит мертвецов, а мертвецов с оружием в руках, скрежещущих сломанными костями и ковыляющих на обрубках ног, пусть даже для того, чтоб впиться зубами в горло твоего врага, не любит еще больше. Меч оказался обоюдоострым – и о нем постарались забыть до лучших времен. Точнее, до худших. И вытащили только в конце семнадцатого года, когда оказалось, что только мертвецы могут спасти Германию. Извините, я позабыл, о чем говорил.
– Бре?
– Да. Красивый городишко. Мы были там в сентябре. Запах свежескошенного сена похож на запах уставшей женщины в твоих объятьях. Тесные улочки, испуганное ржание лошадей, треск выстрелов вдалеке. Мы не успели даже окопаться. Французы налетели, как саранча, они собирались выбить нас с ходу и почти в этом преуспели. Половину наших батарей накрыло в первый же день. У французов были штейнмейстеры, не меньше взвода. Они обрушили на наши позиции каменное крошево, которое пробивало навылет бронированные щиты и мешки с песком, калечило лошадей, убивало обслугу, разрывало на части пехотинцев. Лучше любой шрапнели. Штейнмейстеры здорово понимают в таких вещах. Одному моему приятелю камень размером с горошину вошел в бедро, а вышел через затылок. А еще они умели размягчать землю, превращая ее в зыбучие пески, способные поглотить целый танк. Многие из нас погибли там, захлебнувшись в земле. По крайней мере, нам не пришлось их хоронить.
– Мне это знакомо, – мягко сказал Крамер. – Я был на Ипре. И в Ла-Лувьере. И в Генте. Это всегда выглядит одинаково. Всегда кажется, что ты попал на самое дно ада и небо вот-вот обрушится на голову.
– И вся храбрость, что была перед боем, высыпается из тебя, а вместо нее только россыпь золы да страх, наматывающий жилы на шипастое веретено. И хочется только прижаться лицом к земле, которая трясется как безумная, чувствовать ее щекой, губами, лбом и не видеть того, что происходит вокруг. Выпасть из реальности, выключить себя хоть на несколько минут.
– Все мы через это прошли…
– Но некоторые прошли еще дальше, – сказал Дирк, разглядывая игрушечную коробочку «Мариенвагена», видневшуюся далеко внизу. – А в Бре все оказалось еще более скверно, чем обычно. На второй день мы лишились остатков артиллерии и командира полка. Он пытался вернуть в строй хотя бы одно орудие, когда прицельно брошенный штейнмейстерами валун превратил его в слякоть и обрывки мундира. Нам на помощь пытались прийти аэропланы, но штейнмейстеры разнесли их в клочья многотонными каменными ядрами. На третий день из моего взвода, где я был ефрейтором, осталось двенадцать человек. Забавно, многих из них я помню, хотя Госпожа-Смерть, которой, как и самой жизни, чужда справедливость, разделила нас. Они мертвецы, обычные, уже давно сгнившие в земле, а я все еще топчу землю с другой стороны. Помню толстяка Бюлера, который любил сальные анекдоты и знал их великое множество. Его завалило остатками блиндажа, накрытого тяжелым «угольным ящиком», и мы его больше никогда не видели. Франц Безелер, который был учителем музыки и даже на фронте держал при себе скрипку, на которой тихонько поигрывал, когда думал, что его никто не слышит. Французская пуля пробила ему живот, и он умирал еще два дня, лежа в сырой яме, наполненной дождевой водой, и безразличным серым взглядом уставившись в небо. Аберт, еще один мой приятель, большой мастер по картам и, как ни странно, недурной знаток древнейшей истории. Кажется, тоже где-то преподавал… Зарублен в штыковой. Я видел, как французы подняли его на штыки, сразу двое или трое. И Аберт вознесся в небо, беспомощно вертя головой, раздираемый на части – чтоб через секунду упасть грязным неподвижным свертком и больше никогда не встать.