* * *
Улицу Генерала Федякина городские власти хранили в неприкосновенности для музея блокады – черные дома, обведенные вокруг угасших, но еще что-то выдыхающих окон жирным барашковым инеем, подтекали скупыми слезами от дыхания Балтики, клубившегося по узкой, непроезжей из-за снежных брустверов улочке холодным взбаламученным туманом – ледяная парилка Деда Мороза. Бомжатник легко распознавался по самому мясистому инеевому хомуту под наброшенным на здание ради имитации ремонта маскировочным неводом. Вокруг дыры в непроглядную пещеру приюта для бездомных медленно, будто водолазы, бродили его обитатели, обряженные во все такое же пухлое, как они сами, а наиболее обессилевший, на коем я опознал свой китайский пуховик, превратившийся за эти годы из блекло-салатного в черный и пушистый, сидел у стены, уронив на колени голову в солдатской тряпочной шапке, из-под которой перли упрямые седые космы моего таинственного спутника из двух ночных поездов.
Я выбрал наименее деградировавшего из водолазов, облеченного в жирную лоснящуюся дубленку с чужого плеча, и спросил, как мне найти Артиста.
– А, Артист… Он там, внутри, его Алевтинка-сучка не выгоняет, в тепле отсиживается, – серебряная щетина своим богемным мерцанием заслоняла даже лиловую одутловатость, но сиплого голоса заглушить не могла.
– А вы почему в тепло не идете? – меня больше беспокоил мой таинственный спутник, отключившийся у стены.
Если, конечно, это был он.
– Санитарный час. Считается, клопов морит. А сама отдыхает. Алевтинка-сучка. Постучись, городских она иногда пускает, – он сипел беззлобно: что поделаешь, раз мир так устроен.
Пещерный мрак дышал затхлостью, но я, задержав дыхание и включив в мобильном телефоне его маленький, как светлячок, но довольно пробивной фонарик, отыскал отливающую вороновым крылом стальную дверь и постучал по ней домашним ключом. Раздалась звонкая песнь металла, которой никто не откликнулся. Я постучал еще раз и, с приличествующими почтительными паузами, еще много, много раз, покуда мне не ответил свирепый женский рык:
– Какого херра?
– Херра Артиста, – почтительно прокричал я, мучительно ощущая крайнюю неуместность взявшей меня за горло сиповатости – с нею мне никак было не изобразить джентльмена.
Имя Артиста открывало и железные двери – мне в лицо ударило теплом и светом. И даже уютом – уже и столь краткий карантин в пещере резко снизил мои требования к миру. Я шагнул через порог и оказался в кубрике. Нет, в казарме, но уходящие вдаль казенно поблескивающие двухэтажные койки не перевешивали капитанского зыка встретившей меня морячки, еще отдающей по мобильнику последние команды: «Не надо нас грузить! Пусть выплывает сам!» Ее пышные телеса облегала сухопутная тельняшка с блеклыми полосами чуть пошире, чем у нормальной, матросской, но под ней угадывались роскошные татуировки, сплетения якорей с русалками. И жесткие волосы ее, крашенные, похоже, сапожной ваксой, ниспадали на пышные плечи жесткой, но все-таки отчасти русалочьей волной. Даже тесный янтарный поясок на упитанной шее отдавал тельняшкой – полоска темная, полоска молочная, темна я, молочна я…
– Здравствуйте, мне Артист назначил встречу, – словно сигнал SOS, послал я ей заветное имя, чувствуя, что лишь оно может послужить мне спасательным кругом.
И сработало – выражение непримиримости стекло с ее мясистой физиономии с такой волшебной быстротой, словно рыночная торговка увидела перед собою санитарного инспектора.
– Сейчас я вас к нему провожу, – и, обметая сизый линолеум черными суконными клешами, зашагала вперевалку меж по-казарменному обтянутыми чем-то серым железнодорожными койками до тусклого железнодорожного титана, у которого над трехлитровой банкой с огромным кипятильником внутри (титан, очевидно, не работал) печально стыл мой ночной гость, воззрившийся на мерцающие сугробы за окном. Мы вновь оказались в зимнем поезде, которому теперь уже никогда было не выбраться из снегов.
Орфей сидел в застиранной до серой голубизны растянутой майке, из-под которой меж сильных, словно пробивающиеся крылья, лопаток синели две церковные луковки с православными крестами. Руки, плечи принадлежали подзаплывшему, но сильному мужчине, а волосы – да, златовласому юноше: такую могучую волну мне приходилось видеть лишь в рекламе шампуней, а серебряные нити были добавлены только для отвода глаз. Как и кресты, понял я, – чтоб не слишком выделяться.
– К вам пришли, – робко обратилась к нему морячка, и он обратил нам от снегов лицо печального, но всеприемлющего восточного божка.
– Благодарю, – своим полнозвучным голосом одарил он надзирательницу, проникновенно, как король в изгнании благодарил бы сохранившего ему верность оруженосца.
– Ну, я не буду вам мешать, – оруженосица подвинула мне трубчатый стул почти подобострастным жестом и поспешила прочь по вагонному коридору чуть кокетливой семенящей походкой юной влюбленной провинциалки.
Я откашлялся, чтобы не ронять свой облик сипением, но Орфей меня опередил:
– Не надрывай связки, я все равно слышу твой настоящий голос.
– Прямо как сифилитик, – смущенно пожаловался я. – Хоть бы уж была… мужественная трещинка, что ли. Как у Высоцкого. Как он вам, кстати?
– Неплохо. Душа, прорвавшаяся сквозь материю, изуродованная, но еще прекрасная. Только всего прекраснее душа, не ведающая о материи.
– А… А вы бы не спели?.. Сами… Хоть вполголоса. Если, конечно…
– Спой, светик, не стыдись? И прилегли стада? Сегодня и стада другие. Пение Орфея вам вообще не показалось бы музыкой. Сегодняшние стада отбирают в любимцы только безголосых кривляк. Меня бы расслышали, может быть, десять душ. Это совсем не мало, это очень много, ради этого стоит петь. Но мне без Эвридики больше не поется. Для других. Хотя в душе я все время пою.
Я не решился сказать, что хорошо его понимаю. Потому что мне, наоборот, пелось только для других. А оказавшись наедине с самим собой, я не решался хоть глазком глянуть в Иркину спальню: ее смятая постель отняла бы мой голос окончательно, я не сумел бы им приманить и бродячего пса, если бы даже тянул к нему руку с полукольцом ароматной копченой колбасы. Все, на что я решался, – побродить по просторному супермаркету «Перекресток», походами в который она когда-то мне досаждала: словно жизнерадостный щенок, она должна была все обнюхать, прежде чем двинуться дальше. Тоску по досаде я еще мог выдержать.
Я подождал, не добавит ли он что-нибудь, но мой собеседник так засмотрелся на городские снега, что я почувствовал опасение, не забыл ли он обо мне. Я старался не смотреть на его тюремную луковичную татуировку, однако, невольно скосив глаза, без особого удивления обнаружил, что ее больше нет. Я хотел откашляться, но вспомнил, что притворяться здесь не нужно, и заговорил как умел.
– Так я хочу отчита… Рассказать о своих…
– Да, успехи неплохие. Не каждый бы справился. В Толике ты пробудил тщеславие, в его жене жадность собственницы – этим можно скрепить их союз. Но союз невысокого разбора. Высокий союз рождается тогда, когда любящие живут пред ликом смерти, каждую минуту помнят, что им предстоит потерять друг друга. А потому дорожат каждым мгновением и прощают друг другу все, как мы прощаем умерших.