Завод был номерной, и очень скоро выяснилось, что сопла к ракетным двигателям вытачивать, кроме Жореса, почти что и некому. Вернее, просто некому. Два огромных фигурных стакана, впритирку вложенных друг в дружку и разделенных ребристым листом, нужно было для начала выставить вдоль оси токарного станка с точностью, недоступной никому из хитрожобчиков, не говоря уже о раздолбаях, а потом еще и обточить так, чтоб не дай бог не замять ребристую перемычку, иначе год не расплатишься, отчего никто за них и не брался, хотя платили будь здоров. А Жорес, не торопясь, спокойно управлялся сначала с небольшой электрической лебедкой, потом с собственноручно заточенным резцом и заканчивал работу не медленно и не быстро, а в самый раз и без единой задоринки. При этом даже нормировщику с его бдительным секундомером не дозволялось к нему приближаться: и мастер, и начальник цеха хорошо усвоили, что этот передовик в любой момент может заявить: «Хотите быстрее? Ну так и делайте сами». Но тут уж даже самые завистливые хитрожобчики прикусывали язык: ничего не скажешь, что умеет, то умеет, без всякого блата и хитрожобства мужик кладет в карман полтора директорских оклада. И с Доски почета не слезает безо всякого партийного пронырства. Ему прощалось даже то, что он ходит на работу в шляпе и костюме с жилеткой – чувствовали, что у человека какой-то принцип, хоть и не знали, что так приходил когда-то в мастерскую герр Шульц. И неразговорчивость его, тоже чувствовали, от какого-то служения, хотя никому из работяг и даже из начальства никогда не приходилось употреблять это вычурное слово.
Начальство его тоже уважало и ценило, хотя он был не только незаменимым, но и не всегда удобным, мог отказаться изготавливать какую-нибудь новую деталь: чего они тут наворотили, пусть думают заново – это о конструкторах и технологах, – иногда что-то и сам набрасывал, и начальник цеха каждый раз видел, что да, с этой недоделанной хреновиной он будет иметь постоянный геморрой, а тут можно прикрыться знатным рабочим, который всегда говорит дело.
Он и с женой разговаривал в основном только по делу, с боевой голосистой девахой из механосборочного, тоже лимитчицей, перед Жоресом сникавшей до пугливой выжидательности, не осчастливит ли каким кратким распоряжением. Единственное, в чем она решалась проявить настойчивость, – в робкой мольбе: ну покушай, Жоресик, это же курочка, печеночка, ребрышки, гуляшик, так что, вообще-то всегда сдержанный, Жорес иногда обрывал ее очень грубо, чего герр Шульц никогда себе не позволял: «Отцепись!» И, собственно, по сути был прав: он вовсе не голодал, физически он был силен и вынослив, хотя мосласт и худ, почти как во времена фашистского рабства, что подчеркивалось его неизменной стрижкой под полубокс – под герр Шульца.
Особенно его бесило, когда на жену находила умильность: ну что ты смотришь тучей (лучше бы пил, временами приходило ей в голову), ты погляди, квартиру от завода выделили, детки растут, гэдээровский гарнитур дали без очереди, бумаги на Трудовое знамя ушли в Москву, все же хорошо!..
Какое, к разэтакой матери, хорошо, дура ты деревенская (хорошо еще, сермяги в ней не было), когда раздолбайство уже к горлу подступает, уже на работу пьяные выходят, уже за два прогула только пальцем грозят, а наберутся храбрости турнуть, так суд обратно восстанавливает – какие тут дни молодого рабочего, какие ордена: это ж все чистая насмешка, когда об мастерство открыто ноги вытирают!
С сынишками-погодками Жорес на некоторое время потеплел, взялся приучать их к каким-то начаткам мастерства, но чуть они подросли и поняли, что чем больше они будут погружаться в дрели и надфили, тем скорее останутся такими же простыми работягами, как отец, – пацаны потихоньку и скисли, а Жорес потерял к ним если и не любовь, то всякое уважение. Ну а уж когда один из них двинул в хитрожобчики – в финансово-экономический, а другой после армии в пустобрехи – в райком комсомола, Жорес стал соглашаться полчасика посидеть с ними за одним столом только после слезных молений жены.
Курс на ускорение сначала оживил его – и правда давно пора ускориться! – оживил настолько, что он даже успел три или четыре раза выступить на профсоюзном собрании и получить давно заслуженного Героя Соцтруда, прежде чем до него дошло, что вся перестройка – это победа хитрожобчиков над пустобрехами.
Правда, когда оба сына вышли в какие-то дилеры, риелторы, фуелторы, он понял, что пустобрехи с хитрожобчиками были заодно, а поражение, окончательное и бесповоротное, потерпели мастера. Завод почти не работал, зарплату задерживали, но Жорес вышел на пенсию не из-за этого – тошно стало на всю эту мудистику смотреть.
Пенсия, или, как пошучивали у них в цеху, пе…я, даже и геройская была копеечная, приходилось принимать деньги у сыновей-хитрожобчиков. Чтобы не рехнуться от тоски и злости, он заставил себя увлечься чеканкой по латуни и за год выдолбил на пластине 300 на 450 мм Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина в развороте, и сердце его сжималось, когда он видел, что работа неуклонно подходит к концу. Спасла его картина из старого «Огонька», «доперестроечного», как теперь писали: Иван Грозный, похожий на артиста Филиппова, выпучив глаза, пытался задержать кровь, бьющую из виска убитого им сына. Уважение к чужому мастерству заставило его преодолеть соблазн подклеить вместо Филиппова Горбачева, он честно расчертил картину на мелкие клеточки, а затем день за днем, вооружившись стальными очками, ее копировал, ломая голову и экспериментируя, каким образом – точками или штриховкой – передавать недоступные латуни цвета, особенно кровь: «До смерти хватит», – с надеждой думал он. И единственным, с кем он готов был разговаривать не только по делу, оказался внук-студент, у этих брокеров-фуёкеров неожиданно выросший в серьезного парня.
Внук учился на историка и часто, чуть ли не каждый месяц, приходил к деду расспрашивать о Германии, он говорил, что мы слишком легко усвоили еврейский взгляд на фашизм, в котором было и глубокое народное начало. Евреи Жореса не интересовали: те немногие, кто попадался на его жизненном пути, не были ни мастерами, ни пустобрехами, ни хитрожобчиками, ни раздолбаями, а потому быстро забывались. А в Германии он и вовсе их не встречал. Гитлер их за что-то «наказывал», как однажды выразилась его жена, но ему ведь и Гитлер никогда не попадался. Но зато он сам видел, как женщины перед работой заносили в пекарню пироги из сырого теста, а когда возвращались, пироги были уже готовые.
И за опоздание не сажали, а работали почти что под бомбами, некоторые и в бомбоубежище не отбегали. Хотя, врать не буду, честно прибавлял Жорес, такой мясорубки, как в Дрездене, не видел, у него городок был для авиации неинтересный.
Внук слушал с подчеркнутым почтением, даже и стриженный под тот же полубокс, только у внука белобрысый, а у деда дюралевый. Они были похожи друг на друга еще и правильными чертами без особых примет. Как вся та компания, куда внук однажды его зазвал рассказать правду о Германии, – там только один жирноватый парень был обрит налысо с длинной чуприной впереди. Он был одет в расшитый какими-то невиданными узорами синий чапан, а на деревянном журнальном столике перед ним лежала сучковатая лакированная дубинка.
«Пустобрех», – недовольно подумал Жорес. Он собирался рассказать, какие немцы мастера, а этот представился жрецом русов и потребовал, чтобы Жорес не сходя с места признал, что Россией должны править те, у кого эти самые русы были предками. «Да кто ж их знает, своих предков, – недовольно пожал плечами Жорес, начиная опасаться, что его втягивают в какую-то лабуду. – У меня мать наполовину мордвинка, отец наполовину белорус – мы все какие-то помеси». – «Ложь!» – вскричал жрец и грохнул дубинкой по столику. Жорес вздрогнул и обрадовался – давно чесалось впаять от души какому-нибудь пустобреху по зубам, – но внук за рукав потянул его в прихожую, большую, сталинскую: не обращай внимания, мы пока что не можем пренебрегать никем, потерпи, мы сначала посмотрим фильм – небольшой, только отрывок, а потом ребята зададут тебе вопросы.