И гомики ко мне тоже никогда не приставали… даже обидно. Зато директор мои заявки подписывал не глядя. Он таки любил науку. Злые языки говорили, что он женился на дочери вице-президента, чтобы выйти в академики, но я бы выразился иначе: вице-президент выдал свою дочь за перспективного ученого. И мои фононы он сразу заценил. Да и расходы на них были копеечные, а паял я все сам: это тоже ужасно отвлекает от жизни, ко гда под увеличительным стеклом булавочными головками олова фиксируешь в нужных точках тонюсенькие лапки программируемых матриц размером с ноготь большого пальца. Раньше понадобилось бы целое нагромождение всяких диодов и триодов на рабочем столе с уходящей под потолок пирамидой амперметров и осциллографов, а теперь на моем столике помигивал один компьютер да дымился канифолью сиротливый паяльничек. Ну, еще пара генераторов. Я временами погружался в заумные формулы, без всякой надежды, просто чтобы скоротать сутки, временами что-то программировал, выжигая в матрицах всякие хитроумные схемы, но когда дело внезапно пошло на лад, я испытал не радость, а скорее тревогу: чем же я буду себя глушить, когда мой квантовый стетоскоп и впрямь заработает?..
У него и так чувствительность зашкаливала, а когда я наконец нашел нужный пьезокристалл, я внял и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье. Помехи, правда, тоже явились какие-то неслыханные, изгалявшиеся на разные голоса, но если их объявить полезными сигналами…
Это обещало совсем уже оригинальные развлечения.
Прежде бы я лишился сна, все пересказывал бы Ирке, тщетно стараясь не захлебываться, глядишь, еще и о Нобелевке зашевелились бы тщеславные фантазии, а теперь я твердо знал, что никакие почести мне ни к чему, если ими нельзя поразить и осчастливить Ирку. И звуки, каких еще не слышало человеческое ухо, тоже меня не слишком впечатлили, – что толку, если их не может слышать Ирка. Даже и пьезокристалл, доставшийся мне самым мистическим образом, ничего во мне не расшевелил. Вот Ирка бы сумела и поахать, и подивиться, – глядишь, и я поахал бы ее эхом. А сейчас ничто было не в силах заставить меня ахнуть. Ну, набрал в поисковике словосочестание «пьезокристалл Бережкова» – он и выскочил вместе с адресом института прикладной кристаллографии. Я отправил запрос – получил подтверждение. Перевели деньги – кристалл доставили с курьером, и за вполне посильную сумму.
Для контроля я поинтересовался у Леночки, занимался ли Бережков пьезокристаллами, – сказала, что занимался, он всем занимался. Я этот кристалл установил – стетоскоп зазвучал. Мистика? Если нравится, пусть будет мистика, мне все равно.
Но раз уж земля зазвучала на разные еще не слыханные голоса, с ними надо было что-то делать.
Эхо Орфея, еще не отлетевшее из моей души, позволило мне пленить директора новой песнью во славу фононного стетоскопа: мы должны услышать естественные голоса медных, железных, молибденовых и урановых руд, естественные голоса нефтяных и метановых подземных губок. Акустическая разведка всегда была чистым варварством: бабахнуть бабой или динамитом и слушать земной отклик – все равно что трахнуть Карузо молотком по голове и по вскрику судить о его голосе. Подлинный голос и у человека, и у земных недр прорезывается тогда, когда мы снимаем тяжесть с их души. Только для подземных залежей естественно вовсе не лабораторное освобождение осколков, вырванных из родной стихии, а напротив – тысячетонный гнет, – вот там, под этим гнетом, и нужно подслушивать голоса земли. Как – не знаю, надо думать, но уж точно не в шахтах, где земная плоть зверски изранена.
Видно, Орфей крепко подзарядил меня поэзией – хрящеватое директорское лицо старалось выразить скептическую иронию, но против воли выражало растроганность. Да и что скажешь: в работающей шахте все заглушит лязг механизмов, клетей, вагонеток, а в неработающую соваться опасно, да и не пустит никто…
– Попробуем зато, – подумав, предложил он.
– Зато что? – не понял я.
– Закрытое административно-территориальное образование. С «Росатомом» у нас договор, а они как раз свернули производство оружейного плутония, в связи с разрядкой. А все подземные сооружения остались. Триста метров заглубления в граните семнадцатой категории. Попробуйте туда скататься.
* * *
Теперь задержки авиарейсов меня не раздражали – все какое-никакое развлечение, возникала иллюзия, будто и мне есть чего ждать. Так что подъехал я к опечатанному царству плутония в морозной темноте, совершенно не представляя, где нахожусь. А когда под прожекторами предъявлял паспорт на КПП меж тройными рядами колючей проволоки, вообще стало казаться, будто выезжаю за границу. Только тумбочки в гостинице были советские, да в буфете красовались классические три шишкинских медвежонка. Слышал в детстве: когда художнику сказали, что трех медвежат у медведицы не бывает, он застрелился. Время тяготело к крупным страстям.
И на завтрак котлеты с макаронами мне давно нигде не предлагали, а про компот из сухофруктов я бы уже успел и подзабыть, если бы не сидение в «Горном ключе». А на улице – на площади – я оказался в уменьшенном подобии сталинской ВДНХ: павильоны с пышными портиками, башенками и шахтероколхозницами, вооруженными серпами и отбойными молотками, только вместо фонтана «Дружба народов» чернел кряжистый амбал в комбинезоне, пытающийся раздавить полуметровый атом, оплетенный обручами резерфордовских орбит. Амбал напоминал циркового медведя, обученного гнуть дуги.
В книжном магазине бросился в глаза стеллаж «Для женщин»: полки с табличками «красота», «беременность», «кулинария», «ведение дома», «дачное хозяйство», «ритуальные услуги», – вот и вся долюшка женская.
Зато снег был белоснежен и сдержанно гулок, словно где-нибудь в лесу на накатанной лыжне. Хотя тайга виднелась лишь между зданий, на сопках – остроконечные бесснежные ели наводили на память не очень веселые строки: лес обнажился, поля опустели…
«Остроконечных елей ресницы», – певали мы когда-то с Иркой в лирические минуты, коих у нас, если собрать, набрались бы целые годы.
Солнечный свет из-за непролившихся слез искрился радугой, равнина за великой сибирской рекой сияла опрятней модного паркета, а здесь, у входа в плутониево царство, заковать себя льдом не позволяло течение, стиснутое и ускоренное парой скалистых сопок, на сибирский лад именуемых Прижимом.
Туннель, куда я въехал на обычной электричке, смотрелся обыкновенным метро, но внутри матушке-земле обижаться было не на что – и ордена, и мраморы, а уж что до грандиозности цехов вышиной в двадцатиэтажный дом и замерших технологических «ниток», вдоль которых когда-то ездили на велосипеде…
Про велосипед рассказал мне мой Вергилий, припадающий на трость из какого-то удивительного дерева, похожего на темный полированный янтарь. По возрасту Вергилий с натяжкой годился мне в отцы, и я прикидывал, не взять ли мне как строителю Тадж-Махала именно его за образец, если заживусь на этом свете. Костюм не с иголочки, но отглаженный и без единого пятнышка, щеки ввалившиеся, но как у путешественника, а не как у дистрофика, и хромота не подагрическая, а героическая. Дюралевой стрижкой и правильными чертами он напоминал Жореса, но без его желчной надменности, наоборот, он то и дело вспыхивал совершенно юношеской улыбкой, радуясь, что мне посчастливилось наконец-то освободиться от постыдных заблуждений (черт, Ирка уже начала бы подтрунивать, что я улыбаюсь только на кладбище).