Пришлось на следующий день явиться с моим «пылесосиком» пораньше, чтобы провернуть новую аферу хотя бы без свидетелей. Кладбище было пустынно, только несчастная пожилая пара убито горбилась над могилой своего любимого лохотронщика. Солнце и за белесой мутью продолжало разъедать весенним кариесом слежавшийся снег, но «чесальщица» не стала с ним бороться, а приложила мембрану прямо к надменным губам своего Бонапарта, так и не вышедшего в Наполеоны. Я хотел сказать, что мой фонендоскоп предназначен для прослушивания земли, но воздержался – быстрее отделаюсь.
Быстрее, однако, не получилось. «Чесальщица» знала, что если до чего дорвешься, надо набивать карманы, пока не оттащат. Она вслушивалась жадно и упорно, и глаза ее в траурном обрамлении горели алчным упоением. Наконец она стащила наушники, распатлавшись, как горгона, и произнесла со злобным торжеством:
– Я так и знала. Сволочи.
И ушла не попрощавшись.
Мог ли я после этого отказать другим?
Лидия Игнатьевна вслушивалась строго, не желая выдавать авансы экспериментальному образцу, но в конце концов сменила суровость на милость:
– Я давно говорю, что позитивистская парадигма себя исчерпала.
Леночке в свое оправдание я сказал лишь, что в приборе использован пьезокристалл Бережкова, грустной улыбкой стараясь показать, что я всего только уступаю настояниям безутешных вдов, но мы-то, люди науки, прекрасно понимаем…
Однако Леночка, надвинув пониже козырек своей бейсболки, поверх которой наушники надевались с полным удобством, вслушивалась с такой надеждой и страданием, что я не смог на это смотреть, и даже, когда она потрогала меня за локоть, протянул руку за наушниками не оборачиваясь.
– Спасибо, – сказала она, и голос ее сорвался.
– Пожалуйста, – ответил я, стараясь выразить: что поделаешь, я не бог.
Но она повторила еще раз: «Спасибо, спасибо!» – уже не стесняясь прорвавшихся рыданий, и я решился оглянуться лишь тогда, когда ее девчоночья фигурка превратилась в темный силуэтик: дело было вечером.
А Капе пришлось устроить сеанс при ярком солнечном свете, и она слушала без слез, и лишь следы былой остервенелости, и без того почти незаметные после рыданий пьяной потаскушки на могиле бандита, окончательно сходили с ее увядшего личика.
Зато помолодевшая Старенькая Девочка, козочкой пробегая мимо, порадовала меня новостью, что ей теперь и прибор не нужен, что она и так каждый вечер общается с мужем. А на днях еще и видела его в метро.
– И… И что же он делал?..
– Ничего, просто висел над всеми. А то бы я его в толкотне не заметила.
И я понял, что пора с этим делом завязывать. Если завтра на меня еще навалятся поклонницы Любимчика, это вызовет уже эпидемию безумств. Ба, да ведь есть же еще братки Лубешкина – воистину один отец их дьявол знает, что они там услышат…
Братки внушали мне не столько страх, сколько гадливость, я подозревал, что красивой смерти от них не дождешься – скорее от стаи шакалов.
Но это еще что! Я заметил, что, оставаясь наедине, я начинаю невольно прислушиваться, не прозвучит ли Иркин голос, а за серой тенью, сопровождающей меня на периферии зрения, я вообще слежу неотступно: а что, может, и правда позитивистская парадигма исчерпана?
Больше того, Ирка много лет пошучивала над моей любовью к Марии Каллас, будто бы я обожаю не только ее голос, но и вообще в нее влюблен, как солдатики влюбляются в какую-нибудь Софи Лорен. Поэтому как строитель Тадж-Махала я запретил себе слушать записи великой певицы и даже засунул ее диск в нижний ящик стола. Но когда я однажды вспомнил про него и, к изумлению своему, не обнаружил на месте, я вполне серьезно задумался на тему, могут ли мертвые ревновать. Что мне сиянье Божьей власти и рай святой? Я перенес земные страсти туда с собой. Ласкаю я мечту родную везде одну, желаю, плачу и ревную, как в старину…
Похоже, и я двинулся в ту же сторону. В разум – в добросовестность – меня вернула вдова Жореса, без его немецкого пригляда обратившаяся в перевалистую деревенскую бабку:
– Удивляюсь я на их: вроде культурные, а с мертвыми разговаривают. Не могут мертвые разговаривать. Я по опыту говорю. Со мной было, муж год как умер, а я все реву. Пошла на рынок чернику брать для пирога, и обратно реву, он пирог с черникой только и любил. Спекла пирог и поехала метром на могилку. Жоресик, зову, Жоресик, приходи домой, я тебя пирогом с черникой угощу! Звала-звала, а приехала домой – его нет. Ни сам не пришел, ни привидением, никак. И ни словечка даже не сказал. Не могут мертвые разговаривать.
После этого я объявил, что мой фонендоскоп разобрали на запчасти для новой модели, а когда она появится, я скажу, надо подождать.
Однако тревога не отступала: когда-то же надо будет либо предъявить эту новую модель, либо признаться в своем шарлатанстве. Но, может быть, это вовсе и не шарлатанство, может, они и вправду что-то слышат, сокрытое от мудрых и разумных и открытое младенцам?
* * *
В то утро я впервые сумел опередить родителей лохотронщика. И уже сам обмирал от ожидания, что Ирка как-нибудь даст о себе знать. Но тишина в наушниках по-прежнему стояла мертвая.
А у ворот ко мне, опять-таки впервые, обратились несчастные родители: нельзя ли им тоже?..
Разумеется, можно. Только, пожалуйста, больше никому не говорите, я без разрешения вынес аппарат за территорию, если на работе узнают, мне конец, тюрьма…
Они поклялись с такой горячностью, которой при их окаменелой скорби было невозможно и ждать.
Они слушали по очереди, передавая друг другу наушники и дважды, и трижды, и лица их светлели и светлели.
– Он же был хороший мальчик, – как бы извиняясь, сказала мне мать. – Только все время искал приключений.
– Я понимаю, – поспешил согласиться я. – Есть люди, созданные для подвигов, обыденной жизни они не выдерживают.
Они ошеломленно воззрились на меня: видимо, этой песни им и не хватало. Оттого-то они и благодарили меня с такой растерянной сердечностью. А назавтра я вновь оказался на кладбище раньше, чем они, хоть я уже и не старался – это они запоздали. Мы столкнулись в воротах, и они так просияли, будто после долгой разлуки встретили любимого родственника.
Но как же мне все-таки выпутаться из своих авансов? «Когда будет готова новая модель?» – об этом меня спрашивали каждый день с такой надеждой, что я наконец решился объявить себя умершим.
А что, выбить рядом с ИРИНОЙ и мое имя, год рождения – год смерти, – все, конечно, поудивляются, когда это меня успели «подхоронить», но постепенно свыкнутся. А встретят случайно в метро – так им теперь к этому не привыкать.
Я отправился в сарай к словорубам, отделившимся от мира траншеей, над которой пружинила затоптанная палаческая плаха. Мать сыра земля. «Просим извинения за предоставленные неудобства». Одна буква на граните от ста пятидесяти рублей в зависимости от размера и от шрифта. «Если делать сусальным золотом, то будет два листика по сто пятьдесят – вместе триста. Вот и считайте – примерно по пятьсот». Что ж, мне вполне по карману известить мир о своей кончине.