На душе полегчало.
Но как же мой Тадж-Махал, как я после смерти буду навещать Ирку? Не беда, Тадж-Махал строится в памяти: когда вместо моего тела на могиле найдут мое имя, это будет еще загадочнее, – идея меня прямо пленила.
Но ведь нашу общую могилу хотя бы изредка должны будут навещать сыновья, невестки, надо, чтобы и они согласились участвовать в этом обмане…
Нет, их на такую операцию будет не подбить, они люди серьезные. Я и открыться им даже не посмею – сразу решат, что я тронулся.
А жаль, красивая комбинация намечалась…
* * *
Какая-то комбинация наметилась и с Пампушкой, которую мне уже было неловко так называть. Но и Виолой даже внутренний язык не поворачивался ее назвать. Обожаемая мамочка оказала ей неважную услугу, наградив именем любимого Иркиного сыра. Однако между Пампушкой и Виолой пришлось выбрать Виолу.
Правда, произносить это имя вслух мне удавалось лишь с легким юморком, который она принимала за некую игривость. И ее простодушие меня понемногу растрогало, превратив юморок в снисходительную ласку, вполне мою новую приятельницу устраивающую.
Первую приятельницу с тех пор, как я лишился Ирки, – до этого моих сил обращаться с женщинами доставало лишь на корректность. Но в Виоле было столько чистосердечнейшего, лишенного даже намека на амурность дружелюбия, что как-то само собой устроилось, что, отправляясь навестить мамочку, она звонила мне, и я к ней присоединялся – я был не очень привязан к рабочему месту. А после мы непременно засиживались в нашем кофейном уголке под сверкающей тотальной распродажей.
Не хотелось расходиться. Не только ей, мне тоже. Я лишь с ней почувствовал, до чего я устал от своей неумолимой корректности. И от своего безжалостного ума. А Виола умела болтать какие-то милые и даже неглупые глупости, – за которые, однако, любого мужчину я счел бы кокетливым и приглуповатым. Но к женщинам мы ведь относимся как к детям. Как, впрочем, и они к нам: если за нами не проследить, мы что-то непременно разольем, сожжем, забудем поесть или съедим что-нибудь не то…
Удивительно, как это мы без них обходимся в экспедициях? А плохо обходимся. Когда два месяца подряд сидишь на макаронах с тушенкой, чувствуешь себя вполне здоровым, если уж не как бык, то как борзой пес, и все-таки когда повеет нормальной домашней едой – не желудок, душа устремляется ей навстречу: у желудка тоже есть душа, жаждущая не просто питательного, но еще и вкусного. А когда тебя с женской и притом совершенно лишенной амурности заботой приглашают поужинать, а тебе так не хочется после затянувшегося теплого разговора возвращаться в пустой холодный дом, то легко приходит в голову, что Тадж-Махалу этот ужин не повредит – я же все равно завтра буду там как штык…
Весна упорно отодвигала сумерки на все более и более поздний час, но лужи на обочинах еще при свете схватывались льдом с причудливыми белыми пузырями, которые в детстве я любил гонять, меняя их непредсказуемую форму, и впервые за много лет мне вдруг захотелось проделать это и сейчас. Но машины уж очень неслись как бешеные, и перед Виолой было неловко выставлять себя дураком. Да и к лицу ли это строителю Тадж-Махала? Я не был даже уверен, пристало ли ему поддерживать под руку даму на похрустывающем ледком тротуаре, и потому не столько поддерживал, сколько подстраховывал.
Что еще с Виолой было хорошо – она явно не думала, что я ее должен развлекать, и вообще не считала, что ей кто-то что-то должен, и я мог без напряжения спустить взгляд с поводка, дать ему побегать вдоль домов по Обводному, а не проходить сквозь них, будто сквозь строй, с одним долбящим чувством: надо выдержать, надо выдержать…
Похрустывая ледком, мы шли мимо бывшего ДК Цюрупы – не то аскетичный модерн, не то пышный конструктивизм, – куда мы когда-то приезжали с Иркой на «Июльский дождь». В зале было рассеяно избранное общество человек в восемнадцать, а по экрану мчались и мчались машины, точно такие же, как за стеною на Обводном, только никому бы не пришло в голову в них вглядываться, зато когда кому-то пришло в голову их воспеть – выделить из мира и поместить в почтительное окружение, – уже глаз было не оторвать…
И впервые за много месяцев возвращение туда, где мы с Иркой когда-то были счастливы – а мы были счастливы везде, – отозвалось не подступившими слезами, но лишь усилением привычной и уже почти не замечаемой ломоты душевной боли за грудной костью.
Чем, интересно, теперь угощает железный наркомпрод? На стене выгоревшая фанерная афишка: вокальная студия «Орфей». На облупленных и растрескавшихся некогда элегантных дверях с завитками бронзовых ручек табличка: «Охрана осуществляется частным охранным предприятием „АРМОР“». Армор, Черномор… Вокального Орфея, кажется, АРМОР не уберег. На главных дверях табличка совсем маленькая – обещают кредит. Кредо и абсурдум.
На Дровяной огражденная увенчанным спиралью Бруно бетонным забором промзона выдвинула на красную линию крупноплиточный двухэтажный параллелепипед с набранной крупными синими буквами вывеской «СОВРЕМЕННАЯ САНТЕХНИКА». В просторных окнах дамские сумки и сумочки. Ридикюльно.
На углу Курляндской скромный дом чухонского модерна прибыл прямиком из непарадного уголка города Хельсинки. Собирались насладиться Хельсинками вместе с Иркой, а она так напилась, что я не сумел ее растолкать. Я до того разозлился, что твердо решил: буду жить без нее. И совсем неплохо провел время. Но оказалось, это было еще не без нее.
На размазанном бульваре Циолковского вкусно потянуло квасом имени Степана Разина. Этим квасом Ирка отпаивалась с похмелья, и не знаю, чего бы я не отдал, чтобы вернуть ее в ту комнатенку, мимо которой я теперь прохожу, сжимаясь. Я бы даже поклялся никогда туда не заглядывать, только бы знать, что она там есть.
«ПРОДУКТЫ. Добро похаловать!».
Старо-Петергофский, Республика ШКИД. В витринных окнах элегантные безголовые манекены, и в каждом окне «новая коллекция», «новая коллекция», «новая коллекция», «новая коллекция»… А выше стеклопакеты, жалюзи, стеклопакеты, жалюзи – бизнес-центр. Люди дела.
Справа через проспект строгий конструктивизм бывшего кинотеатра «Москва», огромный фриз всех муз и граций: живописец, скульптор, балерина, скрипач, но в центре все равно люди труда – рабочий и крестьянка, только рабочий опирается на пышный изогнутый сноп, а кресть янка на огромную шестеренку. Перекрестное опыление. Уж как ни доставали сталеварами и свинарками, но даже и тогда, спроси нас, мы бы ответили, что сталевар лучше бармена, а свинарка лучше проститутки. Теперь зато свинарок не показывают, показывают свиней.
Как они так быстро забили все фризы?..
Из-под арки в неверных отсветах открылся двухэтажный кирпичный короб с чернеющими оконными проемами, но нам не туда, в блокадный Ленинград, нам направо. Надвратный фонарь и обострившееся зрение позволили мне прочесть накрашенную по трафарету надпись: «Копейка, отданная чуркам = будущее, отнятое у русских детей». Слово «чуркам» кем-то замазано, но разглядеть можно.
– У вас тут национальная борьба, – указываю я Виоле, и она насмешливо отмахивается: