Он поцеловал кончики пальцев, стараясь сохранить аромат живым, как некоторые католики подносят к губам четки, крест или нарисованное изображение вопреки всей святости Лондона (или Константинополя), в нарушение святых заповедей.
Если бы король Шотландии сделал это, а затем стал королем Англии, началась бы война, и Англия бы вспыхнула: мужчины, женщины и дети перед неизбежным попаданием в ад сначала оказались бы в тисках войны на земле, и все государство забилось бы в припадке, словно барон во время одного из своих приступов.
Но если бы Яков не делал ничего подобного, не целовал никаких символов, насмехался над реликвиями, не ел воспеваемых облаток, это бы означало, что его душа чиста по английским стандартам, и последовал бы мир, в этой жизни и в раю после нее.
Или же все тайные знания бесполезны. Возможно, грязная и изодранная душа Якова так хорошо запрятана, что ее невозможно разглядеть сквозь завесу осторожности и обмана. Леверет сказал: «Вы не освобождены от обязанности быть бдительным и отчитываться передо мной, потому что не нашли никаких доказательств католических чувств. Отсутствия доказательств недостаточно, чтобы успокоить нас. Скорее, мы будем ждать вашего уверенного заявления о том, что король Шотландии не питает папистских чувств и искренен».
Задача, поставленная сумасшедшим. Поиск, способный свести с ума. Тэтчера послали сюда искать невидимое. Или охотиться за несуществующей добычей, пока он не испустит дух. Возможно, ответ, в котором так отчаянно нуждался Лондон, был не просто еще неизвестен, но буквально непостижим. Или окутан бесчисленными другими завесами обмана, без конца, настолько скрытый, что его можно было обнаружить только теоретически, как конкретную и специфическую песчинку на дне черного шотландского озера в принципе можно было обнаружить ценой немалого труда. Существует ли эта единственная песчинка? Да. «Тогда, пожалуйста, доктор, привезите ее обратно в Лондон, только эту песчинку, никаких других, и побыстрее! От этого зависит королевство!» С таким же успехом можно отправиться в это грязное, сырое царство тумана и камня с заданием привезти отсюда самого Господа. Какова религия этого странного человечка? Сколько песчинок весит душа? «Доктор Тэтчер, поспешите в Шотландию, сэр, и немедленно измерьте вес души безумного короля. Подсчитайте, пожалуйста, количество ангелов на небесах. Немедленно подстригите волосы на заднице дьявола и сплетите из колючей стружки букетик, чтобы порадовать королеву, когда она будет восседать на своем нужнике, ведь королевский пердеж необходимо приукрасить. И если вы вернетесь, и мы сочтем ваши труды не впечатляющими, тогда мы сразу же начнем потрошить вас на сцене перед толпой, жаждущей крови магометанского колдуна. Как вам это понравится?»
Яков не был дураком. Он был странным, часто глупым и ребячливым, но он не был ребенком. Не придумали еще столь увлекательную шахматную партию, чтобы король, утратив бдительность, раскрыл свою разновидность христианской веры, чтобы Тэтчер взял ее со стола, как захваченного «епископа».
Доктор Тэтчер ненавидел это крошечное королевство далеко к северу от всего. По сравнению с ним даже земли барона, расположенные всего в ста тридцати милях к югу от того места, где Тэтчер соскребал листья с коричневой земли, удвоив усилия, чтобы не думать о Константинополе, казались мягкими, зелеными и тучными. Камни и грязь Шотландии, непригодные ни для чего, находились слишком далеко, гибельно далеко от всех оттенков синего Константинополя, и расстояние грызло его, ослабляло решимость не думать о семье и доме сильнее, чем за многие годы. Он ненавидел свою работу, он ненавидел Шотландию, он ненавидел все коричневое, он жаждал цвета, синевы неба, синевы моря, синевы купола примерно в ста тридцати шагах от входной двери дома, двери, за которой ждали его жена и ребенок.
И он сломался, да, сломался. Волевые усилия не вспоминать больше не могли сдерживать потребность увидеть их, узнать, что с ними стало, попытаться — даже если тщетно — объяснить, почему он не вернулся и не послал им весточки. Почему он думал, что защищает их? Первые образы, которые нагрянули в ответ, были так странно прозаичны: порез на ее руке от приготовления пищи, и Эззедин говорит ей оставаться неподвижной, чтобы он мог смыть кровь. Она скалит зубы от боли. И это… ее боль…
Он окунул тряпки в горячую воду, а затем вытащил их из воды палкой, дал остыть ровно настолько, чтобы можно было отжать. Он откинул платье жены подальше от живота, ее кожа была упругой, как у девочки, и он положил теплую влажную ткань на живот Саруки, и она вздохнула.
— Так лучше?
— Ты же знаешь, что да. Неужели я должна каждый раз возносить тебя до небес? Я самая счастливая из женщин, что у меня есть ты.
— Ты вспоминаешь об этом только раз в месяц.
— Скажи мне сейчас правду и не лги. — Сарука провела рукой по теплым полотенцам и по животу, который терзали яростные спазмы. — Он заставил тебя лечить наложниц от этого? Ты кладешь теплые полотенца на двадцать сердитых животов? Наложницы вздыхают и говорят, что ты величайший из всех мудрых целителей? Потому что, если ты это делаешь, мне придется сделать тебя евнухом. И я сделаю.
Она улыбнулась, а затем чуть не рассмеялась вместе с ним, несмотря на свою боль. Эззедин немного надеялся, что она хвасталась своим подругам заботой, которую он ей оказывал, надеялся, что они немного ревновали.
Возможно, он мог бы вернуться. Возможно, она была еще достаточно молода, чтобы страдать от этих ежемесячных болей, и была бы рада снова видеть его. И Махмуд Эззедин перевернулся на бок, один в поле, и заплакал от горя потерянных лет и обжигающего, затопляющего возвращения порочной надежды, ее возрождения во внутренностях, сведенных судорогой.
9
Прохладное и далекое солнце снова скрылось, завеса облаков пронеслась по небу со скоростью стаи осенних птиц. Холод был внезапным и слишком сильным для его плаща, слишком пронизывающим для костей. И все же он преклонил колени, как это делают католики, а затем поклонился, как это делают только магометане, склонил лицо к камню и дроку, колючкам и сорнякам. Без солнца, которое вело бы его, без воспоминаний о том, где оно мерцало в последний раз, он не мог сказать, где восток, и потому поцеловал землю и смиренно предстал перед Аллахом, стоя лицом к Дублину.
Тэтчер направился в город по дороге длиной в милю, что вела от дворца Якова к его же замку. Он остановился там, где уличный артист собрал толпу в одном из темных переулков Эдинбурга. Он подумал о константинопольских жонглерах и глотателях клинков, магах огня, наперсточниках с каштанами и кубками. Даже у Елизаветы был турецкий акробат в те месяцы, когда Эззедин служил в османском посольстве.
Но нынешний актер на захолустной улице Эдинбурга был другим, и что-то в нем встревожило Тэтчера.
Доктор сперва обошел толпу, потом проник в нее (чувствуя неизбежную шотландскую вонь, немного отличную от английской вони, более мясистую, но даже спустя годы так непохожую на сладкие ароматы Константинополя и его жителей). Мужчина левитировал над приподнятой деревянной платформой у дороги. Он летал. Он парил в трех-четырех футах над платформой, не так, как если бы стоял на какой-то скрытой второй платформе, но покачивался, иногда почти падая, словно непостоянным ветрам снизу едва хватало силы, чтобы выдержать его вес. Если бы его удерживали веревки (как однажды веревка наверняка удержала бы за шею такого человека, как он), они должны были заставить детей, собравшихся рядом (и тех, кто высунулся из окон), закричать и раскрыть обман. Но дети неимоверно радовались, видя летающего человека, так как все они мечтали о полете.