Когда я возлагал корону на голову Жозефины, я увидел слезы на ее глазах. И хотя вначале я много шутил по поводу этого несколько маскарадного зрелища, но в тот момент тоже был взволнован...
Потом я сел на трон с вензелем моего нового имени. Золотые пчелы и орлы, украшавшие трон, олицетворяли постоянный труд и воинский подвиг. И сидя на троне, я прошептал достаточно громко, чтобы услышал Жозеф: «Если бы наш отец увидел все это!»
Правда, когда все закончилось, я тотчас сбросил мантию и сказал брату: «О, счастье! Теперь я могу хотя бы свободно дышать».
Когда я вышел из собора, сразу спросил Фуше
«Как все прошло?»
«Великолепно».
«А что враги?»
«Хвалят зрелище, но своеобразно: „Золотое шитье, пудра на париках – все как в добрые старые времена. Не достает только трехсот тысяч французов, которые сложили голову, чтобы сделать такую церемонию невозможной“.
Еще он сообщил, что Байрон и Бетховен отказали мне в былой любви. Он умел отравить настроение…
Император помолчал и добавил загадочно:
– Ничего, скоро я верну любовь лучших людей Европы, поверьте... И продолжил диктовать:
– За ужином я сказал Жозефине. – «Слава Богу, и это вынесли... Четыре часа церемонии! Теперь королям придется называть меня братом». Но она не принимала шуток. Она была потрясена. И я попросил Жозефину о том, чего она хотела больше всего: «Не снимай корону за ужином». Она была счастлива и ужинала в короне.
А ведь это действительно было чудо! Чудо, которое сотворил я сам. Моя жена – в короне! Боже мой, моя жена – императрица!
Вот так появилась во Франции Четвертая династия. Меровинги, Каролинги, Капетинги и вот теперь Бонапарты... И надпись, вызывавшая вначале улыбки, но для меня полная смысла: «Император, согласно Конституции республики». Все как в любимом Риме. Я вернул времена Цезаря...
А потом я короновался в Италии, где все повторил: кардинал протянул корону, но я сам возложил ее на себя – самую древнюю в Европе железную корону ломбардов. «Мне дал ее Бог. И горе тому, кто на нее посягнет», – повторил я древние слова... Естественно, потом я навестил могилу Карла Великого.
Но трон оставался для меня не больше, чем куском дерева. Коронации, все эти титулы нужны были только моему государству. Никто в моем доме не заметил, чтобы я хоть как-то после этого изменился. Огонь в камине, одеколон после бритья, разбавленный «Шамбертен» и ванна два раза вдень – вот все, что мне было нужно.
Ибо подлинные времена величия и поклонения прошли. Я как-то сказал Жозефине: «Я слишком поздно родился. Я прошел прекрасный путь, чего тут гневить Бога. Можно считать, что я уже повелеваю Европой и вскоре всю ее завоюю. Может быть, покорю Англию, и моя империя охватит больше земель, чем империя Александра Македонского. Но и тогда нельзя будет сравнить мое могущество с величием Александра. Завоевав Азию, он объявил себя сыном Зевса, и весь Восток ему верил. Если бы я объявил себя сыном Отца Небесного, любая рыбная торговка подняла бы меня на смех...»
Жозефина посмотрела на меня в ужасе, как на сумасшедшего. А я ведь шутил. Да, шутил…
Император помолчал и добавил глухо:
– Жалкий век лавочников! Величия не осталось на мою долю... Всюду стена!
Он долго сидел, задумавшись. Потом сказал:
– Вычеркните... – И продолжил: – Коронация примирила меня со старыми аристократами. Я разрешил им вернуться. И они радостно возвращались. С каким изяществом они произносили знакомые слова: «Сир... Мадам...» Слова их молодости!
После коронации мои генералы стали маршалами. Эти вчерашние сыновья лавочников, трактирщиков, булочников должны были носить придворные костюмы. Но бархат, золотое шитье плохо сидели на израненных телах... Их супруги теперь учились танцевать и вести беседу так, чтобы Европа не померла от смеха. И это было ох как нелегко! К примеру, жена маршала Лефевра, камергера моего двора, известная в юности в одном портовом заведении под прозвищем «Мадам без церемоний», никак не могла забыть свой живописный жаргон...
Нашли чудом уцелевших в революцию гофмейстера двора Людовика Шестнадцатого и камеристку Марии Антуанетты. И еще я позвал Тальма. Они учили всю эту компанию поддерживать достоинство самого могущественного двора Европы.
Вчерашние консулы теперь именовались архиканцлером и архиказначеем, Талейран – обер-камергером, а Фуше – графом... Первое время многие (как и я) сохраняли юмор и подшучивали над переменами. Но уже скоро желание придворного мундира или крестика Почетного Легиона у всех этих вчерашних якобинцев превратилось в какую-то неукротимую страсть. Даже у Фуше, столь нелепого в роскошной мантии и шитом золотом мундире... даже у него появился этот голодный блеск в глазах Кровавому якобинцу и члену Конвента стало мало титула графа, и мне пришлось сделать его герцогом Отрантским и навесить на него Большой крест Почетного Легиона. И он гордо вышагивал во всем этом великолепии – узкоплечий, с лицом мертвеца…
Теперь у меня был настоящий двор... и... такой ненастоящий! Настоящим двором должны править женщины. А моим правили военные. И для них мой двор был лишь паузой между бивуаками. Да и женщина для них – только «отдых воина». Пожалуй, прав был Талейран, когда сказал: «Какой скучный двор! Но что делать: веселье не слушается барабана».
Создавая империю, я вынужден был позаботиться и об идеологии. Французы – как хорошенькая женщина, их тянет к запретному. И газеты порой слишком весело смеялись над властью. Так что из ста шестидесяти газет, которые славили мой приход к власти, я оставил только четыре.– Для того, чтобы управлять прессой, нужны хлыст и шпоры. И я требовал от Фуше неустанной бдительности. Но он не всегда был на высоте. Например, в газете «Публисите» осмелились намекать на наши трудности на польском фронте. Фуше не проверил статью. И мне пришлось написать ему: «Небрежность, с которой Вы осуществляете надзор за прессой, заставляет меня закрыть эту газету. Это сделает несчастными ее сотрудников. Их беды целиком на Вашей совести».
Постепенно я уменьшал размеры газет, чтобы было поменьше соблазна и места печатать рискованные материалы. За эти убогие размеры англичане презрительно называли их «носовыми платками». На что я искренне отвечал: «Моя мечта – свести все публикации к объявлениям». Теперь важные статьи все чаще спускали из моей канцелярии. А когда какой-то жалкий редактор посмел сказать, что «Мольер трудно жил при короле, но теперь ему жить было бы невозможно», я попросил передать глупцу, что «люблю Мольера, но без колебаний запретил бы „Тартюфа“! И чтобы запомнили рази навсегда: царство смутьянов закончено!
Пришлось заниматься, конечно, и книгами по истории. Имена Марата, Робеспьера, Дантона были напрочь вычеркнуты из них. Но нашлись хитрецы, которые придумали писать о них... как бы их осуждая! Я попросил Фуше все объяснить нашим умникам. И мерзавец со своей неподражаемой иезуитской усмешкой сказал авторам: «Нельзя писать ни в каком варианте, ибо рождает печальные воспоминания о столь печальном прошлом. Дух нации должен быть бодр!»