Прошло полтора года в пустых попытках спасти Ее. Когда казнили короля, я был уверен: они насытились кровью. И не тронут женщину... Наивный глупец!
16 октября 1793 года. 11.30. ЕЕ КАЗНИЛИ.
С тех пор я не могу думать ни о чем, кроме этого В последние минуты Она была совсем одна. Ей не с кем было поговорить, некому выразить последнюю волю... Некому было поддержать Ее.
Чудовища!
Только 21 октября я был в состоянии взяться за перо. Я написал сестре: «Моя нежная, добрая Софи, пожалей меня. Только ты можешь понять, в каком я сейчас состоянии. Той, за кого я отдал бы тысячу жизней, больше нет. Господи, чем я заслужил Твой гнев? Ее больше нет! Я не знаю, как жить, как вынести эту боль. Для меня все кончено. Я не сумел умереть рядом с Нею. Теперь я обречен влачить существование, которое станет моей вечной болью и вечным упреком. Только ты можешь чувствовать, как я страдаю. Как мне нужна твоя нежность... Плачь со мной, моя Софи. Я не в силах больше писать. Я не знаю о судьбе других членов Семьи. Господи, спаси их! И сжалься надо мной...»
11 июня 1799 года. Заканчиваю описание дня.
Я еще раз прочел Ее письма.
Полночь... не могу уснуть... Да, бумагомарака мертв, но он отравил мою совесть! Как ловко он все повернул в своем рассказе, негодяй!
Сейчас придет она... Все это время рядом со мной живет она – его подарок. Я скрываю ее в замке от посторонних глаз... И теперь каждую ночь... прочитав сначала Ее письма... я звоню в колокольчик. И тогда появляется она – «другая». Входит в комнату... я не велю ей раскрывать рта... Она раздевается, и Ее тело оказывается рядом со мной... И мираж абсолютен... Когда Софи увидела ее, она упала в обморок. Я не могу теперь жить без этой шлюхи... как она не может жить без вина...
Она идет... Кажется, опять пьяна..
15 июня. Я получил письмо от мертвого Бомарше. Он продолжает существовать в моей жизни и после смерти. Не забывает меня»
Привожу полностью его письмо:
ПИСЬМО БОМАРШЕ
«17 мая 1799 года, полдень.
Готовясь отправиться в далекий путь (кстати, утро обещает сегодня отличную погоду), я решил переслать Вам, граф, некоторые подробности из прошлого, которые Вас весьма заинтересуют.
Вскоре после казни короля я очутился за пределами Франции.
Следя за бурями в Париже, за начавшейся схваткой революционных партий, в спокойной Европе почему-то решили, что революция забыла о королеве. Но я ждал. Я отлично знал, что моего Фигаро можно обвинить в чем угодно, но не в забывчивости. Я не сомневался, что они убьют ее в конце концов. Недаром Дантон, мой сосед по Латинскому кварталу – рябой, курносый, с огромными ноздрями и волосами, похожими на проволоку, – искренне заявил: «Мы будем их убивать, мы будем убивать этих священников, мы будем убивать этих аристократов... и не потому, что они виновны, а потому, что им нет места в грядущем, в светлом будущем». Таков закон революции. Но Дантон не знал еще один ее закон, который сформулирует другой революционер... правда, слишком поздно. Поднимаясь на эшафот, где его уже поджидал папаша Сансон, жирондист Верньо выкрикнул эти слова: «Революция, как Сатурн, пожирает своих детей. Берегитесь! Боги жаждут!»... Забавно: они все жили в Латинском квартале – Дантон, Демулен, Марат. Молодежь Латинского квартала... А в одном из дворов здесь жил старик Шмидт – друг палача Сансона. Он так облегчил всем жизнь – ведь это он придумал гильотину. И они ее всласть попользовали... пока она не попросила на помост их самих... Но полно, философия – не мой конек.
А потом все было, как я предполагал – Фигаро начал суд над королевой. Газеты печатали отвратительные подробности издевательств целой нации над беззащитной вдовой. Вся мстительность Фигаро, которая сделала его кровавым глупцом, была в этом суде... Приговор был известен заранее.
Я жил тогда в Лондоне. Внесенный в список «врагов народа», я подлежал немедленному аресту во Франции, что означало встречу с гильотиной... Но я решился. Я должен был ее увидеть.
И я опять придумал... пьесу! Назовем ее вычурно: «Встреча у эшафота». (Театр – не место для людей с хорошим вкусом.)
Я переправился в Люксембург и уже вскоре благополучно перешел границу. По маршруту их неудачного бегства – через Варенн, Сен-Менеул и так далее – я поехал в Париж.
В Сен-Менеуле я повидал того самого Друэ. Он стал местной знаменитостью и с удовольствием рассказывает теперь за рюмкой хорошего вина, как узнал и задержал «толстяка и его шлюху». От этих рюмок, которые щедро наливали за рассказ все приезжавшие в городок, он здорово спился.
Я угощал его в трактире, который открыли на площади, на том самом месте, где он их увидел. Он с удовольствием начал рассказывать то, что я и так хорошо знал от моего родственника Мустье. В конце его рассказа я спросил: «Кто же все-таки придумал перекрыть мост телегой?»
«Я!» – гордо ответил прохвост.
«А если подумать и вспомнить?»
«Я!»
«Вы не совсем меня поняли. Я не просил вас повторять это местоимение, столь любимое многими. Я попросил вас вспомнить... о маленьком лейтенанте».
Он даже поперхнулся.
«Ведь это он предупредил вас о том, что едет король?»
«Нет, клянусь, нет! Он и вправду подъехал, но позже... позже!»
«Послушайте, я не интересуюсь тем, что будет написано в учебниках истории, я интересуюсь истиной».
С этими словами я положил перед ним кошелек Он придвинул его к себе, засмеялся и начал:
«Мы с дружком слонялись по площади, поджидая наших девиц. Тут и появился этот малыш. Он, видимо, выдержал бешеную скачку и с трудом держался на ногах. Он сказал: „Сейчас на площадь въедет карета...“ и сказал, кто в ней будет. Он велел нам задержать их, а сам поскакал вперед... Я вначале подумал, что он бредит. Но когда появился тот роскошный экипаж... и я увидел его в окне кареты... точь-в-точь, как на ассигнации...»
И он аккуратно пересчитал монеты в кошельке.
По чужому паспорту я въехал в Париж накануне последнего заседания суда над нею.
Как изменился город... Всюду – разбитые фонари. От вольной толпы, упоенной свободой, не осталось и следа, на улицах только испуганные или свирепые лица. Одни, проходя, жались к домам или торопливо отводили взгляд, другие, напротив, жадно впивались глазами, выискивали добычу – надеялись различить аристократа. Эти разгуливали по городу с самым наглым видом хозяев... А различить было нелегко: от прежнего многообразия одежд ничего не осталось. Все носили одинаковые унылые, серые куртки и темные платья – это и была одежда революции.
Я боялся даже подойти к собственному дому... понимал, что не смогу не зайти. А при всеобщем доносительстве, объявленном добродетелью истинного революционера, мой визит грозил неминуемой гибелью. И не только мне, но им – моим женщинам – сестре и жене.
В городе было людно, все радостно ждали объявления приговора по делу Антуанетты. И это был редкий день, когда в Париже не казнили.