Конни не ходил больше в школу, он вообще никуда не выходил. Его родители сильно обеспокоились, когда он перестал есть. Мой отец сказал, что Конни сильно похудел, несколько раз к нему приезжала скорая, кололи витамины. Проводили беседы. Через неделю он притронулся к еде. Его отец, до этого грезящий полицейской академией для сына, сейчас не грезил ничем. Он пытался хоть как-то его отвлечь, и потому был согласен на любую авантюру, лишь бы вывести ребёнка из этого состояния.
Как-то раз он поехал в Нью-Йорк, достал билеты на бродвейский спектакль. Мистер Раймонд совсем не смекнул, что спектакль тот был о любви, о молодой парочке, и вот эта же молодая парочка красиво смотрела на Конни с билетов. Тогда в первый раз он смог заплакать. И постепенно стал приходить в себя. На спектакль он всё же поехал, через год. Тогда же его документы забрали из школы, десяти классов было вполне достаточно. Родители поселили его у тётки в Нью-Йорке, а после перебрались туда же и сами. Они продали свой дом и купили квартиру с одной лишь спальней где-то в дешёвом районе. Чтобы быть ближе к своему мальчику.
А Конни? Ему купили новые джинсы и белые кроссовки «Адидас». Я подошёл к нему, когда его родители набивали машину вещами, я знал, что больше не встречусь с ним. Мы были слишком разные, нам не суждено было пересечься. Да и зачем встречаться с кем-то из того прошлого, которое ты хочешь забыть. Он стоял в белых кроссовках, в новых джинсах и футболке с тигром. «Ну бывай», – сказал он. «Удачи», – сказал я. Он сел в машину, я ещё долго махал ему вслед. Мистер Раймонд устроился в местную полицию, а его жена вела уроки фортепиано на дому. Конни, как и хотел, бегал по кастингам, его даже сняли в одной из реклам. Помню, мы собирались все у телевизора, все вместе, с соседями, чтобы поймать рекламу с ним. Кто-то даже записал её на кассету Betacam.
Город постепенно приходил в себя. Люди ходили друг к другу, узнавали рецепты, собирали гостей. Вновь начались дни рождения, вновь открывали подарки. Отцы за футбольным матчем шипели пивными бутылками, выпуская бродящий газ, делали ставки, кусали локти, швыряли банки, давали пять, прощались к ночи, встречались снова. Постепенно начинали жить. Лето пришло удивительно светлое, таким я его и запомнил. Тёплые дожди омыли все улицы, местная ребятня играла под ним, дети смеялись, прыгали в лужи. Это было первое лето, когда я не намочил волос.
13 глава
До Филдстона добрались только к вечеру. Глория была не в духе. Она то и дело рассматривала себя в зеркало, поправляла налакированный начёс, поднимала брови, рассматривая тени. У неё были серебристо-синие тени, почти до бровей.
– Ты думаешь, я некрасивая, Бенджи? – вдруг спросила она.
Морис не отвечал, он надеялся, нет, он слышал, конечно, что Глория назвала его имя, но всё же надеялся, что она обращается не к нему.
– Во мне нет чего-то такого, да? Чего-то, что привлекает мужчин. Я бы могла привлечь тебя, Бенджи? Если бы ты был… – она замялась.
– Если бы я был кем? Мужчиной? А я кто, по-твоему?
– Я хотела сказать, если бы ты был способен увлечься кем-то, – с облегчением выдохнула она.
– А по-твоему, я не могу?
– А можешь? – удивилась она.
– Ну естественно, Глория! С чего ты решила, что нет?
Глории было как-то неудобно. Ей так редко было неудобно, что она даже покраснела, а она вообще не краснела, никогда. Последний раз это было в доме красавчика Пауло. Они увлечённо катались по кровати, пока она не свалилась за неё, точнее, пока он не столкнул её за кровать, приказав помалкивать. А Глории вообще никто никогда не приказывал, она надела бельё и встала, но тут же пожалела об этом. Дверь в спальню открылась и с возгласом: «Папа, кто эта тётя» – на кровать прыгнули двое таких же Пауло, только младше, гораздо младше – лет десяти. После в спальню вошла его жена. А из Глории вышел весь стыд. Она и не знала даже, что в ней столько стыда.
Сейчас ей было так же неловко. Зато Морис чувствовал внезапное облегчение. Он специально поставил Глорию в это неловкое положение, он и сам не знал, мог ли ему понравиться кто-то, мог ли он увлечься кем-то. Это не было какой-то проблемой, скорее это было отличным предупреждением возможных проблем. Но зато Глория совсем перестала обсуждать свою привлекательность, Морис не знал, что ей на это сказать. Морис не знал, как разговаривать на такие темы с женщиной, он и с женой-то особо не разговаривал ни на какие темы.
Глория никогда не вписывалась в общий колорит полицейского участка, его порядка и дресс-кода, но это никого не волновало, в том числе и её саму. Она казалась себе ярче всех, умнее всех…
– Она думает, что умнее всех? – вспомнила Глория Мэри Гринвич.
– Перестань, Глория.
– Ты тоже думаешь, что я могу кому-то не нравиться?
– Ты нравишься мне.
– Отлично! Я нравлюсь человеку без всякого чувства стиля. Может, мне не делать начёс? – она опускала стоячую чёлку, но та возвращалась обратно, на своё законное высокое место.
Морис не мог сейчас думать о Глории и её чёлке, он думал о Саманте, он думал, как опрометчиво было оставлять её одну, но таскать с собой тоже не выход. Дело Саманты даже делом-то не назовёшь, не было никаких доказательств угроз, поступавших Саманте, не было не только убийства, но и покушения на неё. Ничего не было, что помогло бы ему предпринять хоть какие-то меры по её защите. Он даже прослушку на её телефон поставить не мог. Для этого нужно было идти к капитану и брать разрешение, да и кто будет прослушивать? Сейчас не прослушивают даже террористов, если только они не взяли заложников, если только они не решили убить президента или хотя бы министра.
– Министр, – вспомнил он разговор с актрисой.
Она назвала и адрес, и фамилию министра, который точно там был, но, видит бог, легче засадить этого владельца актёрского борделя, чем заставить министра сознаться в содеянном. «Чего этим людям не хватает, – думал Морис, – почему их вечно тянет на какие-то извращения…»
– От небольшого ума.
– Что? – Морису казалось, что он молчал.
– От небольшого ума, говорю, она такая краля. Тоже мне актриса, – ворчала Глория.
– Она очень несчастна.
– Ты что, жалеешь её?
– И есть за что. Она в этом бизнесе с 13 лет, и это далеко не детский бизнес, Глория, и творили с ней далеко не детские вещи.
Глория замолчала, ей подумалось, что не зря человек так зол, может это и не человек кричит, а его боль. Глория видела много человеческой боли. Вся она проходила через неё, все проходили через неё, когда приходили в участок. И матери, у которых потерялись дети, и женщины, избиваемые сожителями, и подростки, громящие витрины, лишь бы мать заметила их, наградив оплеухой. Глория видела что-то страшное в этой Мэри Гринвич. Высокомерие жертвы, вот что это было, высокомерие – замена достоинству, единственное, что остаётся у жертв.
– И что ты намереваешься делать? – спросила она.