И сны, сны одолевают меня, запоминаясь во всех подробностях. Как правило, невесомые и бесплотные, а тут неожиданно ярко так, реально привиделось облако, в котором бушевал пламень, а в пламени – колесница с крылатыми животными, имевшими каждое четыре лица: одно – человека, другое – льва, третье смахивало на орлиное, а четвертое – то ли агнец, то ли еще кто-то в этом роде.
– А перед лицами – колеса, усеянные очами? – спросила Агнесса, когда я рассказала им с Флавием о своем видении. – Ты у нас просто пророк Иезекииль! Райка и внешне смахивает на Иезекииля, ты не находишь? – спросила она у Флавия.
– Конечно: у них, у русских, лицо капустой, нос картошкой, – сказала я, зарекаясь с ней обсуждать что-либо касательное таких тонких материй.
К тому же она побаивалась, что Флавий женится на мне и я буду претендовать на ее жилплощадь. На кой мне сдалось их ласточкино гнездо под стрехой, блочная пятиэтажка в Марьино, когда я всю юность прожила в квартире, где до революции вольготно располагались мои родовитые предки.
Дом наш стоял на высоком берегу Яузы – священное место, Лыщекова гора, Николоямская улица. Сколько там было купеческих домов, особнячков, дворцов и церквей – все сметено, уцелела одна церквушка Покрова Богородицы, единственная в Москве несмолкающая веками звонница: две колокольни звонили после злополучного октября – Ивана Великого в Кремле и наша. Это примерно четыре остановки на троллейбусе до моей бабули Кати.
Дом Абрикосовых – вычурной конструкции, с излишками архитектуры, балясинами, увенчанными гроздьями винограда; широченная парадная лестница, чугунные перила, пять с лишним метров потолки – практичные жильцы громоздили над головами второй этаж, прилаживая винтовую лесенку, – анфилада комнат и коридор с шикарным дубовым паркетом ромбиками, уходящий в бесконечность.
Как это ни удивительно, пращур мой, Абрикосов, радостно приветствовал революционные бури. До октября семнадцатого года в его домашнем дневнике встречаются такие записи: “Послал Осипа за маслом, просто хлеб с черной икрой не так хорош…” После февральского восстания появятся вольнолюбивые строки: “А может, и славно, что нет никакого царя?” А после октября из этого же дневничка мы узнаём, что Ося, высунув язык и утирая пот со лба, сидел на кухне, выводил какие-то каракули. Старик хотел помочь, поскольку тот неграмотный.
– Пишите, барин, – сказал Осип. – “В совет рабочих и солдатских депутатов. Заявление. Семья Абрикосовых по адресу Николоямская, дом 8, занимает слишком много комнат, их надобно прикатать…”
Домовладельца уплотнили, оставили одну гостиную, и ту разделили фанерой пополам, а благородное семейное гнездо превратили в пчелиные соты. Но папочка – правнук Абрикосова, Абрикосов Альберт Вениаминович, выдающийся физик и математик, – был благодушен, миролюбив, он мне говорил:
– Всегда надо разговаривать друг с другом вежливо. А в критических случаях… особенно вежливо: “Дорогой сэр, вы позволили себе в мой адрес… Когда будем стреляться, сэр?” – “В среду, сэр…” А не: “Ах ты, сволочь, мерзавец, подонок, свинья…” Кстати, “свинья”, – объяснял он мне, – означало трусость и отсутствие воинской доблести – всего лишь!
И рассказывал, что у них в доме перед войной был жутко приставучий дворник, жильцы с ним ругались, посылали куда подальше, а он оказался осведомителем НКВД. Весь дом пересажал – кроме нашего папы, который один с младых ногтей ему говорил всегда:
– Здравствуйте, Кондрат Егорович, как поживаете?
Только папочка и остался, его не тронули.
Похоже, над нашим родом простер крыла ангел: обо всех судить не берусь – у пращура было двадцать два ребенка. В лучшие свои времена фамильный клан насчитывал сотню, а то и больше благоденствующих плодов раскидистого древа Абрикосовых. Кто-то вовремя покинул эту страну, как загоревшуюся одежду, кто-то раздал свои богатства, переменил имя и с котомкой двинулся по Руси.
Зато на нашем стволике с ближайшими ответвлениями старики во благовременье умирали в своей постели, что было недосягаемой роскошью по тем временам. Каждая личная история заканчивалась хеппи-эндом – если про человека можно было сказать: он много пережил невзгод, но умер в своей постели.
Справа на стенке висел общественный телефон. Перед телефоном – три комнаты с паркетом, элитные, где обитали я, мамочка и папа, те самые Абрикосовы, плоть от плоти, но это не афишировалось. Тут же, за фанерной кулисой, – Екатерина Васильевна Толстая, совершенно седая, прямая, худощавая, в синем халате (половинка двери наша, половинка – невестки Льва Толстого, неясно, по какой линии).
Дальше – надменная Лидия Петровна, интеллигентная дама, выходец из мелкобуржуазной семьи, вдова академика Магницкого, химика и металлурга, единственного, как говорила Лидия Петровна, “беспартийного друга Сталина”. У той все отдельное – мраморный рукомойничек с белым эмалированным кувшином, личный телефон и светлая просторная комната с видом на проезжую часть. Перед ее окнами ездили троллейбусы, это считалось шиком, и там всегда было солнце!
К Лидии Петровне часто приходили серьезные люди в длинных габардиновых пальто и шляпах, она устраивала респектабельные приемы. На стенках фотографии – Магницкий с Папаниным, с академиком Павловым, с Гербертом Уэллсом. Повсюду в комнате лежали памятные альбомы, стопки рукописных листов, испещренных химическими формулами.
При жизни нашего достопочтенного соседа Иосиф Виссарионович презентовал ему вагон, осевший в тихой гавани двора Череповецкого завода металлоконструкций, где Лидия Петровна учредила музей, отправив туда целый грузовик личных вещей мужа.
Она торжественно открыла экспозицию и уже бомбила Министерство черной металлургии просьбами основать у нас в квартире мемориальный кабинет, поскольку за бортом вагона осталось еще много редких фотографий, рукописей, ручка с золотым пером, настольный письменный комплект из кожи крокодила, подарок африканского посла, к тому же сохранилась роскошная коллекция галстуков этого великого человека!
Прослышав о наполеоновских планах Лидии Петровны, папочка предложил открыть показ коллекции “Сто галстуков Магницкого”, распространить пригласительные билеты и устраивать вечера воспоминаний.
По утрам Лидия Петровна и графиня Толстая оживленно беседовали на кухне по-французски, обсуждая что-то, не предназначенное для ушей советских обывателей вроде дремучего таксиста Гарри и его супруги Антонины, милиционерши, очень властной, фанатично преданной своей профессии, с лицом боярыни Морозовой, только художника Сурикова не хватало – запечатлеть ее суровые черты.
А впрочем, был у нас и художник. Если от входной двери шагать по “главной улице с оркестром” – увешанной лыжами, корытами и тазами, мимо великого и ужасного гардероба, хранителя никому не нужного барахла, – на самом краю нашего перегруженного ковчега, на излете кормы, где в дощатом аппендиксе стрекотала пара сушеных кузнечиков, бывшая прислуга, столетние Надюша и Зинуля, считай, в бортовой щели, по оплошке не законопаченной Ноем, – с некоторых пор тулился живописец Илья Золотник, Илья свет Матвеевич, божий человек.