Именно в Вышнем Волочке он стал уходить от реализма и обращаться к абстрактным формам живописи, но пока угадывалось ее лицо, сияющее нагое тело, а главное, безупречно чистая душа, особенно это видно было в работе “Элен падает в пропасть”, которая долго висела у него в комнате между книжными шкафами.
Жизнь в абрикосовке замирала, когда загадочная незнакомка звонила в парадную дверь (И.М. Золотник – 5 звонков). Он суетливо бежал открывать, и она вплывала в своем шелестящем просторном плаще с капюшоном – папочка звал ее “мадам Бонасье” – или в шелковом платье с незабудками. Шляпа, сумочка, перчатки – это производило на обитателей нашей квартиры неизгладимое впечатление.
На расспросы Илья Матвеич, обычно такой открытый, дружелюбный, коротко отвечал:
– Это моя натурщица, я ее рисую.
Стоило двери в комнату за Илюшей и его музой закрыться, только ленивый не вылезал на свет божий из своей норы, чтоб ощутить в коридоре шлейф ее присутствия, вдохнуть аромат “Ландыша серебристого”, а таксист Гарри порой до того докатывался, что в отсутствие супруги-милиционерши приникал к замочной скважине. Это не одобрялось общественностью, но встречалось с пониманием.
– Ну, что там? – спрашивала его Зинуля как бы походя.
– Раздевается, – шепотом отвечал наблюдатель.
– А??? – Зинуля была глуховата.
– Тсс! – Гарри прикладывал к губам палец. – Усаживается на стул.
– Голая??? – интересовалась Надюля.
– В чем ее мать родила!
– А Илюша???
– Выдавливает на палитру краску.
– Одетый?
– Как есть одетый.
– Кремень, а не мужик!
– Гарька, а теперь? – трясла его за плечо мамаша.
– Рисует, мам…
– А она?
– …Не пошелохнется.
– Чудеса в решете! – удивлялись старухи.
А надо сказать, Илья Матвеич имел обыкновение поставить чайник и тотчас же о нем позабыть.
– Илья Матвеич, вы хотите, чтоб мы угорели к чертям собачьим? – кричала ему Берта с кухни.
– И-иду, – отзывался Золотник и в заляпанном краской фартуке шествовал неторопливо по коридору с таким достоинством, будто этот человек был самим Творцом Вселенной.
– Мамочка моя, царствие небесное, чтобы ей на том свете достались одни только сушки маковые в меду, – оправдывался он перед соседями, – всегда меня называла идиотом. Но так любовно, даже изумленно: сделаешь что-нибудь – она восхищенно: “Идиот!..”
Так вот лукавые старушки, которым очень уж хотелось глянуть, что там такое у Ильи творится, придумали поставить на огонь Илюшин обгорелый чайник и закричать как бы издалека:
– Илю-уша-а-а! Ча-айни-и-ик!
Он выскочит и побежит, оставив дверь распахнутой, и тут они увидят…
И тут они увидели, вернее, мы, хотя я – вряд ли, но вышло так, никто не понял почему, а тридцать человек соседей столпились у его двери, завороженные великим таинством искусства.
Глазам открылась вот какая картина – накинув шарф прозрачный цвета южной ночи, сидит на стуле обнаженная Элен, глядя сквозь них в какие-то такие дали, куда, как говорил потом беспутный Гарри, Макар телят не гонял.
А Илья свет Матвеич уж возвращался с чайником, в другой руке – банка варенья, на шее – связка сушек.
– Элен, Элен, – он окликал ее, как лебедь Леду, – вот черт, поставил чайник на плиту и напрочь позабыл. Что бы я делал без моих соседей!!!
Как же Илюша горевал, рассказывал мне Абрикосов, когда заснеженным январским днем она пришла к нему.
– Я вышла замуж, – говорит, – больше позировать не буду.
– Но мы же не закончили картину…
– Всё-всё, – произнесла Элен, румяная, в кроличьей шубке, штампованной под леопарда. – А то меня муж прибьет.
“Кончились краски…” называлась эта картина. Она в самом деле была незаконченной: что-то детально прописано, а что-то неясно, туманно, верхний правый угол вообще не затронут.
Илья напился! Три дня и ночи лежал лицом к стене. Митя звонил на комбинат, хотел заказать натурщицу, на комбинате их две тетки…
Илья Матвеич хохотал, как Мефистофиль в исполнении Шаляпина, когда об этом услыхал.
– Да ты с ума сошел, – стонал он, утирая слезы, – кожа Элен так чувственна и светоносна, она играет красками… Я буду рисовать ее с закрытыми глазами…
Вот он и рисовал ее всю свою жизнь, по памяти, силуэт постепенно таял, растворялся в его полотнах, пока через несколько лет не слился с пейзажем, стал мерцанием, а потом и вовсе пропал за красочным слоем.
Люди поворачиваются, открывают невидимую дверь и уходят, а мы стоим и смотрим им вслед, не понимая, как это возможно? Мы так ярко и отчетливо их помним, а вокруг столько живых свидетельств пребывания этого человека на земле!
Что делать с картинами? Забрать? Картин-то много! А если оставить – утром приедет мусорка и вывезет на свалку в Одинцово, свалят и утрамбуют.
Флавию звонить бесполезно, он как-то отрешился. Раньше говорил: “Я буду любить тебя до твоего последнего вздоха!” А сейчас – как ни позвонишь, отвечает рассеянно: “Завтра, и послезавтра, и послепослезавтра у меня танцы, а дальше посмотрим…”
Да еще с некоторых пор его всецело поглощали вопросы оздоровления.
Он и прежде был ипохондриком, тщательно изучал ранние симптомы разных эсхатологических недугов, стоило ему заподозрить у собеседника что-нибудь не то, он разглядывал тебя чуть ли не в лупу: не вскочило ли где чего, не зашелушилось ли?
Как-то он и сам явился ко мне на свидание с обметанными губами.
Бабье лето стоит золотое, в воздухе летают паутинки, дует теплый ветерок, парк полон шорохов и шелеста. В самом что ни на есть благодушном настроении Флавий меня обнял и собрался поцеловать (ибо, как говорил Авиценна, поцелуй ускоряет сердцебиение, стимулирует кровообращение, укрепляет иммунитет…).
Тут я и спрашиваю:
– Это что у тебя на губах – простуда?
Он как закричит:
– У меня никогда не бывает простуды!
И вдруг подозрительно:
– А у тебя что, бывает?
Я твердо:
– У меня не бывает.
– Это я ананас ел!!! – вознегодовал Флавий. – Ананас купил на рынке… зеленый! Ты когда-нибудь ела ананас? Ананас в кожуре? Небось только вылавливала в компоте! А ты поешь его в кожуре! Он знаешь как губы разъедает!!! Все губы расцарапал, мне их так щипало!!! А тут еще ты со своими гнусными подозрениями! Ну и ладно! – кричал он на весь Ботанический сад Российской академии наук. – Не хочешь целоваться – не надо!
И зашагал прочь, не разбирая дороги. Я догнала его, ухватила за рукав, но он оттолкнул меня в страшной ярости: