– С чего ты взял, что я люблю прерафаэлитов? – воскликнул Георгий с таким видом, с каким Победоносец укокошивал гремучего Змия. – И теперь этими прерафаэлитами мне в морду тычешь! Я предпочитаю классическую живопись, и моя позиция как критика такова, что нужно оставаться на прежних позициях! Я при своей жизни пронаблюдал развитие искусства с 1805 года и понял, что Венецианов намного сильнее производил впечатление, чем все вместе взятые импрессионисты!
Внезапно Бренер схватил мою махровую герань и с криком “Жирная свинья, прохиндей, подонок, ублюдок!” принялся хлестать ею Самоквасова по мордасам, но тот отмахнулся от него, как от назойливой мухи, выбив из рук горшок.
– Перформанс не удался, – вздохнул Гога Молодяков. – Нет должной рефлексии, беспорядочная импровизация.
– Вр-р-рубитесь! – ликовал Ёнчик, сморщенный, как гриб, сухой, как шелуха от семечки. – Этот тип еще с импрессионистами боролся!
– Вы русский человек, у вас русское лицо! – Исхлестанный Победоносец обнял Ёнчика за плечо. – А все импрессионисты – евреи!
– Мне очень жаль, – ответил Ёнчик, – я чистокровный одессит и в некотором роде тоже… импрессионист.
– Как вы меня огорчили! – сказал сокрушитель змия. – Пойдемте, Мечислав, нам здесь делать нечего.
– Боюсь, мое терпение скоро лопнет, – сказал Федор. – Надо закрывать лавочку.
Народ намек понял и потянулся к выходу.
И тут гнетущую атмосферу развеял неожиданный гость. В стеганой телогрейке и шапке из нутрии пожаловал еще один чудодей – Бубенцов, излучавший тонкие ароматы роз и экзотических смол, которые просачивались даже сквозь дым и чад нашего квартирника.
Гриша значился арт-дилером, хотя закончил архитектурный, а по призванию был поэт.
– Посмотришь на небо – там звезды одне. Мне солнце на небе напомнят оне… – так он приветствовал не готовых к тяготам этого мира, хорошо ему известных по вернисажам Москвы хрупких созданий, с грустью покидавших учиненный ими бардак.
– Кстати, в подъезде я встретил Бредихина и его приятеля, – сказал Бубенцов. – Ишь, проныры! Я знаю их как облупленных, они совсем не те, за кого себя выдают. Представляются академиками, едят и выпивают за счет заведения, мимо этих самозванцев не просвистит ни один фуршет! Мечислав хотя бы однажды опубликовал хвалебную заметку в “Вечёрке” про выставку керамистов, после чего они стали очень плохо продаваться. А Самоквас – аферист без сучка и задоринки, да еще и краснобай. Как только им удается придать себе благообразный вид! Что, всё съели?! В другой раз гоните их взашей!
– В другой раз??? – переспросил Федор.
Под ногами у нас лежала сырая земля с черепками, герань расколошматили, в горшке с амариллисом – окурки, скатерть белая залита вином, стульчак обоссан, из кухни несет коноплей… И среди этого бедлама Ваня Колышкин с небесным взором, китайской тушницей и кисточкой в руке знай покрывал таинственными иероглифами нашу мебель, окна, двери и обои, крышку холодильника, унитаз, эмалированную ванну…
– Не-ет, – сказал Федор, – в первый и последний раз я устраиваю квартирник, это просто чума, и ради чего? Ради какого такого искусства???
Мы посмотрели на Флавия, ответственного за приглашенных, он стоял у окна и таинственно улыбался.
– Ну-ну, не будем судить слишком строго, – сказал Бубенцов. Под телогрейкой у него оказался элегантный серый костюм – двубортный пиджак и розовый галстук в полоску, отутюженные брюки были заправлены в черные яловые офицерские сапоги. – В этой компании есть своя перчинка, аттическая соль, если хотите, фокус-покус… И одновременно – засада. Они дают деньги шарманщику, когда за бакалею и за плоды хлебного дерева не плачено уже много месяцев. Но для того мы и пришли в этот мир, чтобы удивляться и удивлять! – И он указал на Сикейроса, который, пока еще на своих двоих, в состоянии наркотической полукомы нарисовался на пороге кухни.
– Как маленького крокодильчика пускают в ванну, сю-сю с ним, а потом не знают, куда девать, так и Сикейрос – курит марихуану, в Юго-Восточной Азии болтается постоянно, его кто-то спросит: “Тебя зовут Сикейрос?” – он с ним останется на пару лет. Недавно выучился тибетской медицине и стал практиковать как тибетский… хотел сказать “терьер”. Он вам уже дул в диджериду? – спросил Гриша. – Возвещал о конце мира? Только бил в барабан? Тогда трубный глас еще впереди!
– А регулярно дудеть – не вредно? – поинтересовался Блябляс уже из прихожей. – У меня знакомый трубач страдает варикозом. Ему это, правда, помогает знакомиться с девушками на пляже: “Видите, у меня вены вздутые на ногах – вот, вот и вот… Я музыкант – артист – трубач…” От баб отбою нет!
– Так же и писатель, – меланхолично заметил Флавий. – “Видите, у меня геморрой, я – писатель, инженер человеческих душ…”
– Le cœur a toujours ses raisons
[4], – подал голос прикорнувший в кресле-качалке Жан-Луи.
– Жан-Луи, аристократ и клубмен, – продолжал Бубенцов парад-алле. – В Первую мировую войну он только родился, поэтому его не взяли в армию. А в Алжирскую – откосил, сказавшись сумасшедшим. У него было триста жен и триста детей…
– Je suis un homme heureux, non? Я счастливчик! – согласился француз. – Я мог бы родиться в голодной Африке, нo родился en France à Paris, и живу, как дож. Или мог родиться клошаром, в помойке искать queue de poisson
[5]… Et vous, madame, – он обратился ко мне с обворожительной улыбкой, – могли бы родиться там, где женщина совсем бесправная и забитая! A la vôtre!
[6] – И он допил вино на донышке бокала.
– А вот и наша птица Феникс! – воскликнул Гриша, обнимая и троекратно целуя Виноградова. – Этот человек прекрасен, как древнегреческая скульптура. Под его разноцветными одеждами и гладкой белой кожей течет горячая алая кровь и бьется любящее сердце. Им можно любоваться, но лучше на него молиться! Сейчас он на девятом месяце, вьет гнездо, а видели бы вы его огненное шоу, когда вокруг вспыхивает всепожирающее пламя и Гарик сгорает дотла, после чего восстает из пепла!
Бубенцов был в отличном, просто превосходном настроении. Ас общения, он обладал россыпью возможностей привлечь к себе сердца художников, показать, что он точно такой, как ты. На самом же деле этому редчайшему симбиозу арт-дилера и поэта были свойственны надмирность и полет и одновременно связанность с этим миром прочнейшими стропами, которые крепко удерживали его на околоземной орбите.
По ходу своего монолога он так и шарил глазами по стенам, будто напал на след похищенного шедевра из Лувра, взгляд его ярче и ярче загорался охотничьим огнем.
Он потрясенно двигался от картины к картине, то приближаясь, то отдаляясь от полотна, прищуриваясь и бормоча себе под нос вроде: “Черт-те что!” или “Гениально!” – не разберешь.