Мальчишки бежали за полуторками, бросали камни с комками грязи, кричали: “Япошки! Япошки!” А те, голодные, грязные, оборванные, ни живы ни мертвы, – улыбались из мутных окон. Поверженные воины доблестной Квантунской армии валили лес, прокладывали железные дороги, строили поселки, гнули хребет на шахтах и заводах, болели, умирали, – казалось, это лучше, чем лежать убитыми, как сотни тысяч их собратьев на сопках Маньчжурии.
Громче всех “япошки, япошки!” кричали китайцы, дети эмигрантов, они потом дружно исчезли, когда образовалась Китайская Народная Республика во главе с Мао Цзэдуном, уехали – и с концами.
– Откуда мне было знать, – вздыхал Золотник, служивший одно время развесчиком картин в Музее восточных искусств, – что у меня потом будет к японцам совсем другое, адекватное отношение…
В Соснинке, чуть не под окном, грохотала горная речушка Улала, норовистый приток Маймы, – очень холодная, он хорошо помнил, хотя ему не было и года, когда его отец брал на руки, входил и окунал Илью Матвеича в ее ледяные воды.
– Вся цивилизация пошла от нашей Улалушки, – с гордостью говорил Золотник, – а не из какой не из Африки. Хотя там у нас дыра дырой! Но не в этом суть!
Суть же в том, что Илья Матвеич отвратительно учился в школе. Только рисование удавалось ему в кружке, больше ничего. И когда он в очередной раз остался на второй год, – бросил школу и бродил с альбомом – рисовал озера, лес, холмы, высокую траву, орла-могильника на обточенных ветром камнях, – дядька Чебогатурин, хромой сосед, сказал:
– Что, парень, ходишь – рисуешь, ботинки снашиваешь? Кому это надо? Освоил бы лучше малярное мастерство! Я в юности мечтал стать маляром, да война, ранение, госпиталя… У тебя вся жизнь впереди! Научишься колера смешивать, это гарантированный рубль! А художник – куда ни глянь – ни с какой стороны не гарантированный. Знаю я в Алма-Ате одно училище, где на маляров учат, у меня там товарищ по стекольному делу – я ему черкану записку, не пропадешь!
Мамочка стояла на платформе в лимонном платье шелковом из крепдешина с нечастыми голубыми васильками и рыжими веточками, зелеными листочками. А ее мальчик с рекомендательным письмом стекольщику – ту-дух, ту-дух, ту-дух! – во весь опор помчался из глухой провинции в столицу, словно молодой гасконский дворянин д’Артаньян в Париж к господину де Тревилю, капитану королевских мушкетеров.
Ночь он провел в вагоне с фонарем, внутри которого слабо мерцала свеча. Пассажиры спали на лавках, заглушая слабый свист паровоза сонным бормотанием и прерывистым храпом.
В отличие от малоимущего гасконца, Илью приняли радушно, дали форму ФЗУ, койку в общежитии – учись, студент, грызи гранит науки! Он начал грызть, а там такая скукотень: все штукатурка да грунтовка… А где же краски? Краски где – с манящим запахом олифы? Где маховые кисти, макловицы, филенки, ручники, торцовки??? Где охра, мумия, сиена, умбра, ультрамарин, железный сурик? Где желтый марс, – он спрашивал у мастеров, – лазурь и малахит?
– Какой ультрамарин?! Какие масловицы? Шпаклевка, парень, и затирка первый год. А красить – это на втором курсе…
Илья Матвеич приуныл, занервничал. И тут на горизонте появился Август Штро, бывший музыкант оркестра Ленинградской филармонии под управлением Мравинского. Из-за болезни сердца врачи ему велели сменить климат, сырой воздух вреден был для него, там он умер бы через год-два, а в Алма-Ате расправил крылья, вострубил в Театре оперы и балета имени Абая – он играл на тромбоне. И всегда вспоминал, как до войны еще на Дворцовой площади собирался могучий сводный оркестр: сотни музыкантов, в основном военные, исполняли лучшие свои номера, – ничего грандиозней Август в жизни не видывал и не слыхивал, чем когда они разом грянули Римского-Корсакова “Полет шмеля”!
Вот он и решил собрать все духовые оркестры трудовых резервов Казахстана. Да еще организовал коллектив под своим управлением из школяров – штукатуров, маляров, стекольщиков, каменщиков, бульдозеристов и водителей башенных кранов.
– Я начал с нуля и хотел играть на кларнете, – рассказывал Илья Матвеич, – а Штро: попробуй-ка тубу! Держи мундштук и дуй! Я подул. И поверите ли, друзья? У меня обнаружилась фантастическая мощь воздушного потока. Взгляните на эти губы! – Золотник вытягивал африканские губы, как шимпанзе для поцелуя. – Я только приближал к ним амбушюр, и огромный раструб тубы наполнялся рокотом, ослиным ревом, еще до наставлений маэстро мне были подвластны звуки, издаваемые омерзительными и чудовищными пресмыкающимися! Ребята из оркестра прозвали меня Губастым. Туба стала моей страстью. Это был настоящий медный инструмент, а не какой-нибудь дюралевый или латунный. Общага стояла на ушах, когда я осваивал ноты, долбил гаммы, пытался разгадать тайну вентилей!
Дебют состоялся через полгода в Оперном театре. Оркестры Экибастуза, Актюбинска, Павлодара, Кандыагаша, Темиртау – все были в гости к ним!
– Триста духоперов! – восклицал Илья Матвеич. – Мы вышли на сцену и сыграли два гимна: гимн Советского Союза и гимн Казахстана.
– И всё? – разочарованно спрашивал отец Абрикосов.
– Мы же только начали, Альберт! Не все артисты знали ноты, оркестру не хватало слаженности, и звуковая атака была так себе – одна ритмическая смелость! А в гимне, это между нами, всегда можно сачкануть… Но только не тубе! Туба ведь – нечто среднее меж баритоном и трубой, в ней легкость звукоизвлечения корнета, мягкость валторны, величественность, роскошь, благородство плюс уникальная густота тона. Туба звучит слишком выпукло, это колоссальная ответственность.
Через год репертуар расширился, оркестр наяривал “Марш танкистов”, “Марш артиллеристов” и “Танец маленьких лебедей”. (“Причем идея была моя! – гордо говорил Илья Матвеич. – В Чапаевске мама водила меня на «Лебединое озеро» в Дом культуры. «Август Михайлович! А хорошо бы Чайковского сыграть!» На следующую репетицию он пришел с нотами”.)
Август прочил ему большое будущее – с таким-то амбушюром. К тому же Золотник вскоре овладел резкой, острой атакой звука. Когда в театре перед началом “Ромео и Джульетты” заболел тубист и надо срочно было отыскать замену, Штро не раздумывая предложил любимого ученика.
Илюша прибежал, трясясь от страха, обмирая, взошел по каменным ступеням Оперного театра, этого Парфенона с колоннадой, смеющимися-плачущими масками на фасаде, взял инструмент и, как это ни удивительно, по знаку дирижера вовремя и к месту издал “рявкающий звук” в марше Монтекки и Капулетти.
В антракте все стали поздравлять его, хлопать по плечу! Опьяненный успехом, Илья выкарабкался из оркестровой ямы, пошел искать туалет, а за кулисами такая кутерьма, он заплутал среди гримерок, декораций, костюмерных, карманов, закоулков, лабиринтов, в конце концов увидел дверь на улицу, шагнул во двор и остолбенел: по пояс голый, в голубом плаще, накинутом на плечи, в широких желтых штанах с красными лампасами и в алой бескозырке, худой, как барнаульский клоун Алекс, посреди двора, будто в центре самого мира – стоял Художник.
Илья сразу понял: вот этот человек, каким он сам хотел бы стать. Большой и всемогущий, с ведрами красок, гигантским полотном, раскинутым на земле, и великанской кистью размером с дворницкую метлу, – тот окунал ее в ведро и щедро, от души бросал на полотно мазки – все это на живую ногу, как говорил дядька Чебогатурин, играючи, небрежно, можно сказать, не глядя.