– Меня уже нет, – ответил Золотник.
Никто не в состоянии прочесть тайный свиток судьбы, для каждого он написан особым почерком. Исследование моей непутевой головы показало явное увеличение височной доли и хвостатого ядра, отчего у меня такая цепкая память. На то, чтобы с лету выучить словарь Брокгауза и Ефрона, не замахнусь, но вот когда я ложусь и закрываю глаза, передо мной проплывают людские толпы, которые двигались мне навстречу, пока я спускалась по Тверской, по Каменному мосту, по Ордынке…
Образы повторяются или воскресают во всех подробностях, краски, запахи и звуки вспыхивают и тут же улетучиваются. Следом начинают оживать, шуметь и куролесить прожитые Землей минуты, дни, века и тысячелетия, ты прикасаешься к этой мистерии в центре вращающихся миров – и тут уж не до сна. Тут можно и того, слететь с катушек.
Кстати, Илья Матвеич помнил, как появился на свет. Как его мама кормила грудью, и грудь помнил, и молоко. Она: “Не может быть!” Потом ее осенило: когда Иле было четыре года, он зашел в комнату, где ее сестра Нюся кормила дочку, и брызнула в него молоком.
– У тебя все лицо было в молоке…
– А я и это отлично помню, – рассказывал Золотник, ленивый и теплый, в семейных трусах, с папироской в зубах, влипая кисточкой в мольберт.
Когда его одолевала хандра, он сутками простаивал у открытого окна.
– Вот я смотрю в окно, – говорил – себе, а может, мне, бессменному часовому, маячившему на пороге, – и читаю: “Продукты, продукты, продукты…”
Или мог неожиданно воскликнуть:
– Робин Крузо, куда ты пропал?..
В такие минуты память давала сбой, и он мучительно пытался вспомнить, откуда взялась эта фраза.
– Теперь я люблю не спать по ночам и смотреть в синее ночное окно, – говорил Илья Матвеич, заложив руки за спину. – А раньше спал крепко, ночь напролет…
Такие картины – словно старые фотографии, все на них сметено временем, и при этом откуда-то сбоку проливается нестерпимый свет, вновь возносятся ввысь фасады, вонзаются в облака шпили.
Ты уже начинаешь сомневаться, что жил там, где ты жил, в этом странном доме, пустившем корни, ветви его колышутся от ветра, на чердаке шелестит листва, над крышей, где Золотник собирал синь небес, распевают птицы. Ты оказываешься за гранью бытия и спрашиваешь себя: неужели все это было на самом деле?
Я живу как Пифия, вдыхающая дельфийские пары и жующая листья лавра: грудь разрывается от пыла и влечения, в горле клокочет песня – каждый раз как последняя, глаза горят, если я попытаюсь сдержаться, я просто лопну…
Мать моя Соня характеризует это состояние как обсессивное мозговое расстройство. Поэтому мне постоянно приходится читать что-то отрезвляющее и внимательно смотреть, что ум делает с другими неуравновешенными людьми.
Ибо с того момента, как приборы зафиксировали у меня в извилинах чуть не на пятьсот процентов больше всплесков радости, чем у нормального человека, жизнь представлялась мне беспроигрышной лотерей, я могла вытащить все что угодно – принца Монако, путешествие, о котором можно только мечтать, или вечность, когда люди, вещи и события приобретают божественное свойство никуда не исчезать.
Я взбежала по ступенькам, стряхнула снег, вошла в квартиру и обнаружила, что у нас гости. В столь ранний час за столом сидела святая троица – Федор, Флавий и Бубенцов. Они смотрели на меня и молчали, а на столе у них стояла бутылка виски.
Федька-то ладно с Бубенцом, но чтобы поднять ни свет ни заря Флавия и перенести ко мне через неодолимые горы и долины – это уж совсем медведь в берлоге сдох.
Они так на меня уставились, черти, я даже испугалась.
– Рай, – сказал Бубенец. – Ты только не волнуйся… У меня для тебя одна хорошая новость, другая плохая. С какой начинать?
– С хорошей, – ответила я малодушно.
– Вчера пришли деньги из Лондона, держи! – Он протянул мне конверт. – Отличное начало, что совсем неожиданно для никому неизвестного творца! Аукциону двадцать процентов, четверть взял мой партнер Чарли – перевозка, такси, пятое-десятое… Твоя доля от продажи – восьмушка. А этому долбоклюву – ни пфеннига. Тоже мне, родственничек!
– Но… – говорю.
– …Но это и конец, – вздохнул он, – потому что теперь плохая новость.
– Стоп! Нельзя же так – с бухты-барахты. – Федька налил виски и протянул мне стакан. – Рай, ты сделала все, что могла. Даже больше. Причем намного. Но жизнь такая штука…
– …где все бегают туда-сюда в полной уверенности, что существуют. И это самая большая глупость, какую можно вообразить! – вступил в разговор Флавий. – Рай, ты знаешь мое глубочайшее равнодушие ко всему, что не касается меня самого, или кто выиграл в теннис – Мария Шарапова или Серена Уильямс, но тут даже я тебе соболезную. Валяй, Бубенец, не томи.
– Я позвонил Володьке, – решительно начал Бубенцов, – узнать, как его наследие? В первых числах мне на голову свалился фанат русского авангарда из Новой Зеландии. А Вова не берет. Звоню во все колокола, пишу: дело на миллион!!! Насилу отозвался. Владимир, говорю, пора дядю продвигать. Наклюнулся покупатель, готов глянуть на картины. А тот сопит, как барсук, и что-то невнятное бормочет. Я: “Старик, ты артикулируй четче!” А он: “Слушай, брат, – и голос у него сиплый и надломленный, – сгорело все у меня. Все сгорело”.
Бубенец выдержал паузу и глубоко вздохнул:
– Такова судьба гениев. Как говорил Роден: “Художник должен высечь искру и сгореть в пламени своих творений”, – за что я и предлагаю выпить.
Что я почувствовала? Сама не знаю. Головокружение какое-то. Ты физически ощущаешь, как жизнь распадается на фрагменты и никакое повествование не способно придать ей связность. Можно только сложить узор из клочков, воспринимая их как иллюзию, празднуя чудеса, изобилующие вокруг нас, и бесконечные возможности, делающие жизнь такой захватывающей.
Глядь, я уже под потолком, вижу три макушки, столешницу, горлышко бутылки… И никчемные вопросы оранжевым снопом искр сыпались от моего избыточного хвостатого ядра: как? Почему? Неужели – ВСЁ?
Форточка была открыта, и меня потянуло в эту форточку. Федька еле успел ее захлопнуть. А Флавий, встревоженный, приложил ухо к моей груди, чтобы услышать стук сердца и слабое дыхание, как добрый знак того, что я еще смогу восстановить из пепла – уж если не полотна, то хотя бы память о великом живописце, добром соседе и наставнике, дабы он не исчез среди звезд и не покрылся пеленой забвения.
Вот оно какое оказалось еврейское Вовкино счастье, божий перст, проделки небесной канцелярии: в Мытищах, в развалюхе на отлете, куда мой друг свез картины художника Золотника, в новогоднюю ночь случился пожар, и склад сгорел со всеми потрохами.
– Ну, мы с ним встретились в рюмочной как мужик с мужиком, – излагал Бубенцов. – Я ему говорю: “Вольдемар, какого хрена ты все отобрал у Райки? Оставил бы парочку на развод”. “А зачем она отдала?! – Он спрашивает на голубом глазу. – Спрятала бы что-нибудь, заначила… Райке дядечка тоже не чужой, вечно путалась у него под ногами”. Ну, я не стал развивать эту тему, гну свое: “Ты поехал домой! Почему холсты оказались в Мытищах?”