Тогда мессер Федерико, привстав с места, сказал:
– Выслушайте, пожалуйста, еще несколько слов.
Синьора Эмилия с улыбкой ответила:
– Кара моей немилости падет на того из вас, кто сейчас будет продолжать разговор на эту тему; я повелеваю отложить его на следующий вечер. А вы, граф, продолжайте рассуждение о придворном – да покажите нам, что у вас хорошая память: сумейте снова начать с того места, где прервались.
XL
– Синьора, нить, кажется, оборвана, – ответил граф. – Но если не ошибаюсь, мы говорили о том, что высшая непривлекательность происходит от пагубной нарочитости, а, напротив, величайшее изящество – от простоты и непринужденности. В похвалу этой непринужденности и в порицание нарочитости можно сказать и много другого; но я ограничусь только одним. Всем женщинам свойственно большое желание быть – а если невозможно быть, то по крайней мере казаться – красивыми; и там, где чего-то недостает от природы, они стремятся восполнить недостаток искусственным образом. Отсюда происходит стремление прихорашивать лицо с великим старанием и трудами, выщипывать брови и волосы на лбу и применять все те хитрости и терпеть все те неудобства, которые вы, женщины, считаете скрытыми от мужчин, и однако о них все знают.
Мадонна Констанца Фрегозо, смеясь, сказала на это:
– С вашей стороны, граф, было бы любезнее продолжать ваше рассуждение о том, откуда берется изящество, и рассказывать о придворном искусстве, чем не к месту разоблачать женские недостатки.
– Нет, очень даже к месту, – отвечал граф. – Потому что эти ваши недостатки, о которых я говорю, лишают вас изящества; потому что происходят они не от чего другого, как от нарочитости, которая обнаруживает перед каждым ваше неумеренное желание быть красивыми. Вам и не приходит на ум, насколько более изящна женщина, которая, даже прихорашиваясь, делает это так умеренно, так незаметно, что смотрящий на нее не понимает, прихорошилась она или нет, – нежели другая, набеленная до того, что кажется, будто маску на лицо надела: она боится и улыбнуться, чтобы вся эта штукатурка не треснула. Она и цветом лица меняется разве что во время утреннего туалета, а потом весь день остается неподвижна, как деревянная статуя, показываясь лишь при свете свечей или же, подобно тому как показывают пронырливые торговцы свои ткани, в темном месте?
{129} Насколько больше нравится та, скажем, не безобразная женщина, о которой точно знаешь, что у нее ничего не наложено на лице, пусть она не так бела и румяна, но по своему природному цвету чуть бледновата, а иногда от стыдливости или по другому какому случаю покрывается естественным румянцем; и волосы у нее уложены бесхитростно, и повадки просты и естественны, и весь облик не выказывает ни ухищрений, ни погони за красотой. Вот она – природная чистота, какой более всего желает душа мужчины, который всегда опасается быть обманутым ухищрениями искусства. Очень нравятся в женщине красивые зубы, ибо, поскольку они не всегда на виду, но бо́льшую часть времени скрыты, можно думать, что к ним не столько приложено старания приукрасить их, как к лицу. Но та, которая смеется кстати и некстати, только лишь бы показать их, выдает искусственность и, даже если они у нее красивы, всем кажется неприятной, подобно Эгнацию у Катулла
{130}. Так же и руки; если они нежны и красивы и женщина обнажает их по временам для прилучившегося дела, а не с целью показать их красоту, то обладают сильнейшей притягательностью, даже будучи обычно скрыты перчатками; ибо представляется, что скрывающая их не слишком заботится о том, видны они или нет, а красивы эти руки больше от природы, чем от какого-то старания. Разве подчас не глядели вы, господа, во все глаза, когда женщина, идя в церковь или еще куда-то, или в игре, или по другой какой причине, так приподнимет платье, что невольно покажет стопу или даже щиколотку? Разве не в высшей степени изящной кажется вам эта ножка, стройная, женственная, обхваченная бархатными тесемками, в чистых чулочках? Конечно, она весьма привлечет и меня, и, полагаю, любого из вас. Ибо всякий рассудит, что забота об изяществе той части тела, которая обычно скрыта и бывает видна крайне редко, для этой женщины является скорее естественной, нежели умышленной, и что она и не думала добиться этим какой-либо похвалы.
XLI
Вот как нужно гнать от себя нарочитость, о которой вы теперь можете составить представление, насколько она нежелательна, ибо лишает изящества любое движение как тела, так и души. О душе мы говорили до сих пор мало, но этого не следует так оставлять: ибо насколько душа достоинством выше тела, настолько большего заслуживает попечения и украшения.
Держась избранного предмета, поговорим, что в этом отношении должно делать нашему придворному. И, оставив в стороне наставления многих мудрых философов, которые пишут на эту тему, определяя, в чем состоят добродетели души, и подробно рассуждая об их достоинстве, скажем кратко: достаточно, чтобы он был человеком, как говорится, добрым и честным, ибо под этим понимаются и осмотрительность, и добрый нрав, и твердость духа, и умеренность, и все другие качества, соответствующие этому столь почетному наименованию. И я считаю настоящим нравственным философом только такого, кто хочет быть добр. И чья воля к этому устремлена, тот мало нуждается в иных советах. Хорошо говорил Сократ, что он считает свои наставления приносящими добрый плод уже тогда, когда в каком-либо человеке возникнет желание познать, что такое добродетель, и научиться ей
{131}. Ибо твердо осознавшие в себе желание быть прежде всего добрыми легко обучаются всему, что для этого нужно. Так что рассуждать об этом мы больше не будем.
XLII
Но, кроме добронравия, истинным и первостепенным украшением души в каждом человеке я считаю образованность, пусть французы и признают только военную доблесть, а все прочее не ставят ни в грош, – и не только не ценят занятия науками, но и гнушаются ими, считая образованных за самый презренный люд. У них, кажется, тяжким оскорблением считается, когда кого-то назовут «писакой».
– Да, вы правы, – отозвался Джулиано Маньифико, – такое заблуждение издавна господствует среди французов. Но если судьбе будет угодно, чтобы монсиньор принц Ангулемский
{132}, во исполнение общих надежд, унаследовал корону, предполагаю, что как цветет и блистает во Франции военная слава, так, и в еще большей красоте, процветет там и слава наук. Не так давно, находясь при французском дворе, я видел этого государя: кроме того, что он красиво и соразмерно сложен, он, по моему впечатлению, имеет в облике столько величия, соединенного, впрочем, с некой утонченной человечностью, что обладать одним французским королевством ему будет всегда казаться недостаточным. Позднее от многих благородных людей, французов и итальянцев, я достаточно слышал о его благороднейших нравах, о величии его души, о мужестве и щедрости; и среди прочего мне говорили, что он, в высшей степени любя и ценя образование, относится с большим уважением ко всем образованным людям и порицает своих французов за то, что они столь этому чужды, имея у себя дома такой знаменитый университет, как Парижский, куда стекаются люди со всего света.