– Потом один все же поехал за ними – не сильно старше тебя, Рутт. Наверное. Я не разглядела. Помешал призрак. Еще достаточно молодой, чтобы прислушиваться к совести.
– Все было не так!
– И это все? – спросил Рутт.
– Нет. Но он слышал достаточно.
Маппо вскрикнул и попятился. Оглянувшись, он увидел, что девочка продолжает следить за ним взглядом.
– Великан, я не могу спасти тебя, а ты – его, – раздался ее голос у него в черепе. – Ты не можешь спасти его от самого себя. Он твоя Ноша, но каждый ребенок когда-то просыпается. В этом мире каждый ребенок когда-то просыпается – именно этого вы и боитесь больше всего. Посмотри на Рутта. У него в руках Ноша. Иди, отыщи свою Ношу, чтобы снова ощутить ее у себя на руках. Посмотри на Рутта. Он боится, что Ноша когда-нибудь проснется. Он совсем как ты. А теперь послушай мои стихи. Они для тебя:
Она заставила выбирать,
какое дитя спасти.
И ты сделал выбор.
Одного ты спас,
остальные обречены.
Выбор был непростым,
но делать его нужно всегда.
Истина непроста,
но остается истиной всегда.
Один из тех, кого
ты оставить решил,
умрет.
И в мире вокруг нас
больше истин, чем я
могу сосчитать.
Но когда ты уходишь,
память остается.
Не важно, как быстро или далеко
ты бежишь,
память остается.
Маппо развернулся и побежал прочь.
Отзвуки девичьего голоса продолжали его преследовать.
– В Икариасе память остается. В Икариасе похоронено все, что забыто. Память остается, чтобы он мог найти в ней истину. Ты все еще желаешь его спасти, великан? Желаешь привести в построенный им город? Но что он найдет, когда откроет свою собственную гробницу?
Что каждый из нас там найдет?
Готов ли ты, великан, осознать свою жизнь как след из умерших детей? Понимаешь, я не могла рассказать Рутту про свой сон, потому что люблю его. А приснилась мне гробница, в которой лежат все умершие дети.
Похоже, великан, каждый из нас – строитель монументов.
Маппо вскрикнул. Он бежал и бежал, оставляя кровавые следы, а со всех сторон то же самое делало его отражение. Навеки заключенное здесь.
Потому что память остается.
– Не надоело вечно ждать худшего, Сеч?
Сечул Лат оглянулся на Эстранна.
– Еще нет, покуда тебе не надоела кровь на твоих руках.
Эстранн фыркнул.
– У тебя что, работа такая, постоянно мне об этом напоминать?
– Сказать по правде, не знаю. Наверное, стоило бы вырезать себе глаза и благословить обретенную слепоту…
– Смеешься над моим увечьем?!
– Нет, что ты. Извини. Просто вспомнил про поэта, который однажды решил, будто видел слишком много.
– И его ослепление изменило мир? – послышался сзади голос Кильмандарос.
– Необратимо, мама.
– Как так?
– Глаза могут быть крепкими как сталь. Усилием воли их можно закалить, чтобы видеть, но ничего не чувствовать. Ты видела такие глаза, мама. И ты тоже, Эстранн. Они смотрят ровно и непробиваемо, будто стены. Они способны не мигая наблюдать любую жестокость. Ничто не попадает в них и не покидает их. А тот поэт убрал каменную кладку, навсегда пробил стену, и все, что скопилось внутри, вылилось наружу.
– И раз он ослеп, то ничто извне больше не могло попасть внутрь.
– Именно, мама, но было уже поздно. Если вдуматься, иначе и быть не могло.
– Ну хорошо, все вылилось? Дальше что? – проворчал Эстранн.
– Смею предположить, мир изменился.
– Не в лучшую сторону, – хмыкнула Кильмандарос.
– Я, Эстранн, не испытываю жгучего желания, – сказал Сечул Лат, – исцелить боль мира. Ни этого, ни какого-либо другого.
– Однако ты критически смотришь…
– Если беспристрастное наблюдение в итоге звучит критически, ты отвергаешь беспристрастность или самый акт наблюдения?
– А почему не то и другое?
– И правда, почему? Бездна свидетель, так проще.
– И чего ты тогда добиваешься?
– Эстранн, у меня всего два варианта. Плакать из-за чего-то или плакать просто так. Последнее, на мой взгляд, – это безумие.
– А первое чем-то отличается? – спросила Кильмандарос.
– Да. Часть меня хочет верить, что если я буду плакать долго, то выплачу все. И тогда – после всего – из пепла возродится что-то новое.
– Например? – спросил Эстранн.
Сечул Лат пожал плечами.
– Надежда?
– Видишь эту дыру, Кастет? Я бы тоже плакал, но у меня вместо слез кровь.
– Друг мой, ты наконец-то стал истинным богом всех живых миров. Когда ты возвысишься над всем сущим, мы возведем статуи, возвеличивающие твое священное увечье как символ бесконечного страдания, которое причиняет жизнь.
– На это я согласен. При условии, что кровь, стекающая у меня по лицу, будет не моя.
Кильмандарос фыркнула.
– Не сомневаюсь, Эстранн, твои последователи с радостью будут истекать кровью ради тебя, пока Бездна всех нас не поглотит.
– А моя жажда будет равна их щедрости.
– Когда мы…
Кильмандарос вдруг схватила Сечула за плечо и развернула.
– Друзья, – пророкотала она, – пора.
Они посмотрели туда, откуда пришли.
С хребта, где они стояли, открывался вид на простирающуюся на западе впадину, усыпанную валунами и клоками сухой травы до самого горизонта. Однако теперь в утреннем свете простор менялся. Извилистой тенью земля обесцвечивалась, становилась сначала серой, потом белой, пока не стало казаться, будто вся впадина состоит из костей и золы. А в самом центре этого побледнения земля начала подниматься.
– Она пробуждается.
– А теперь, – прошептал Эстранн, и его одинокий глаз ярко блеснул, – поговорим о драконах.
Там, где была равнина, вспучился холм. Он набухал и рос, заполняя горизонт, – уже не холм, а целая гора…
И вот он взорвался, взметая вокруг себя землю и камень.
По впадине расползлись широкие трещины. Гребень задрожал, и трое Старших богов едва удержались на ногах.