Риторика погребальных обрядов
Я заканчиваю эту книгу, вновь подчеркивая проблему риторики, той вербальной площадки, где один человек убеждает других красноречием, подходящим для данной темы, и ни одна подобная площадка не стала бóльшим вызовом способности человека выражать свои способности в речи, чем смерть. Получившиеся речи затрагивают великие вопросы спасения, просветления и смысла прошлого и будущего, в частности требуя, чтобы человечество обратило внимание на природу собственного чувства идентичности. Это верно как для обществ с сильными религиозными структурами, так и для групп или отдельных лиц, обладающих скорее секулярным мировоззрением, именно потому, что смерть фокусирует внимание на глубине существования, сосредоточенной в конкретных людях.
В традиционных обществах религия придает жизни смысл, помещая смерть в гораздо более широкую картину вечности и судьбы через риторику спасения. В секулярных обществах эта рамка меняется и может принимать различные формы. В главе 13 мы кратко коснулись природы различных медиа, поскольку они представляют факты смерти и идеи жизни, но можно гораздо больше сказать о творчестве как способе справиться со смертью. От людей, идентичность которых связана с воображением и его реализацией через литературу или артефакты, следует ожидать, что они привлекут новые средства, чтобы справиться со смертью в нерелигиозном мире. В обществах, где личные верования принимают форму кластеров значимости, привлекаемых из различных контекстов, маловероятно, что возникнет какая-либо систематическая вера в смерть и загробную жизнь. Несмотря на это, маловероятно и то, что люди просто будут рассматривать смерть как отсутствие жизни. Во взаимодействии со смертью через ритуал идентичность умершего используется для некоторого положительного эффекта в памяти живых.
Одно индивидуальное представление мы обнаруживаем в конце книги Дэвида Харви в виде мечты о мире 2020 года, мечты о будущем, вдохновленной утопией Томаса Мора. Харви не только описывает экономические и экологические катастрофы, ведущие к новому мировому порядку, но, среди прочего, говорит о смерти. В утопии Харви множество обрядов смерти варьируются от «относительно личных и тихих до очень социальных и даже шумных»
[768]. Люди не боятся смерти, но принимают ее как нормальную часть жизни; смерть — это время печали и праздника, «момент вечного возвращения человеческого духа к своим истокам и момент передачи всего, что было достигнуто в жизни, новому поколению». Он помогает людям подвести итоги своей жизни «и вновь посвятить себя деятельности и отношениям, которые будут достойны передачи будущим поколениям»
[769]. В отличие от остального пророческого сна Харви, тема смерти более или менее отражает наш современный мир; это наименее художественное из его видений; по крайней мере, так представляется, когда мы узнаем о разнообразии сегодняшних подходов к смерти, особенно в Западной Европе, которая, возможно, в настоящее время предлагает больше возможностей для индивидуальных похорон и реакций на смерть, чем Харви наблюдает в Сиэтле. Другое проявление индивидуализма отражается в таких книгах, как «Справочник по естественной смерти»
[770], в котором описываются всевозможные проблемы, связанные со смертью и похоронами, для общества потребления, где выбор образа жизни распространяется и на похороны.
Гораздо более традиционным оказывается предисловие ко второму изданию классического трактата «Тибетская книга мертвых», где Эванс-Вентц поднял вопрос, который все еще актуален в свете разнообразных трактовок смерти, которые мы рассмотрели в этой книге
[771]. Он говорит о нежелании умирать, существующем на Западе, которое, казалось, идет рука об руку с общим незнанием смерти. Это предисловие было написано в 1948 году, вскоре после Второй мировой войны. С тех пор многое изменилось. Тем не менее вопрос о нежелании умирать следует рассматривать в широком контексте знаний и схем понимания смерти.
Желание и знания могут быть тесно связаны. Возможно, например, что одна из причин, по которой смерть широко не обсуждается в западных обществах, заключается как раз в отсутствии рамок для ее обсуждения; нет основания для риторики. Это сильно отличается от картины, нарисованной Витебским в проницательном и запоминающемся исследовании Соры в восточной Индии, где «диалоги с мертвыми» составляют обширную основу для размышлений о смерти и участия в горе
[772]. «Диалоги с мертвыми, — пишет он, — касаются не смерти, а жизни: только имея представление о том, что значит быть мертвым, можно понять, что значит быть живым»
[773]. Его богатый этнографический материал представляет собой модель образцового исследования риторики слов против смерти.
Многие современные городские общества вполне могут выработать собственные модели вербальной реакции, не в последнюю очередь в терминах медицинского состояния умершего, — темы, которую гораздо легче обсуждать, чем любое предполагаемое духовное состояние. Возможно, одна из причин, по которой распространение хосписов воспринимается так положительно, заключается в том, что они связывают вопросы гуманности с широким медицинским контекстом, но не смешивают их. Именно тогда, когда возникает ясная философия, например атеизм или более новые экологические или природные мировоззрения, люди могут снова говорить о своей смерти и подготовке к ней. Многие современные разговоры о смерти сосредотачиваются на личной самореализации и на ее обратной стороне, страхе перед старостью, болезнью или дряхлостью. Людям, возможно, еще предстоит стать более изобретательными в том, как они воспринимают смерть, особенно в своей семье и среди близких. Например, Майкл Леси в захватывающем исследовании контекстов смерти в современной жизни рассказывает, как его уже престарелый отец, столкнувшийся со всевозможными трудностями, будучи молодым человеком и не говоря по-английски, но стремясь иммигрировать в США
[774], когда постарел, стал подавленным и больным, уже только ждал смерти, пока сын не повторил его жизненную историю со всеми невзгодами, но преодолел их и стал успешным врачом. Теперь он подходит к тому моменту, когда должен «найти способ переживать все это до самой смерти»
[775]. Независимо от религии или секулярной системы ценностей, чтобы жить, нужна смелость.
Только рассказав эту историю о храбрости, Леси почувствовал, что перешел от клише к острым словам силы. В этом он затрагивает основную тему этой книги: силу слов в пределах силы ритуала. Мы не занимались каким-либо обширным анализом риторики отдельных обществ или их обрядов; это сложная задача, требующая детального изучения каждой культуры
[776]. В самом деле, именно эта устрашающая необходимость заставляет меня закончить книгу цитатой из одного из основателей сравнительного религиоведения, великого Макса Мюллера. Завершая знаменитые лекции о происхождении и развитии религии, он хорошо выражает свою и мою мысль: «Здесь мне очень хотелось бы иметь в своем распоряжении еще несколько лекций, хотя бы для того, чтобы показать влияние, которое первые сознательные соприкосновения со смертью оказали на разум человека»
[777].