Портрет Николая Андреевича Тютчева (ок.1735–1797 гг.).
В землемера Николая Тютчева была влюблена помещица Дарья Салтыкова. Не отвечая ей взаимностью, он немало претерпел от ее козней
Обдумывая и рассуждая таким образом, Тютчев въезжал в Серпуховскую заставу. Хмуро и уныло глядел на город осенний полдень. Накрапывал дождик, и все под его частой туманной сеткой казалось серым и неприветливым; особенно печально выглядели пригородные хибарки мещан и огородников, все мокрые, все облезлые. Две поджарые, худые собаки сиротливо рылись и вынюхивали что-то в навозной куче у самой заставы. Штук пять вороватых ворон и галок прыгали тут же в надежде поживиться. Собаки не обращали на пернатых внимания, хотя те подскакивали почти к самому их носу. Въезжая в заставу, Тютчев почему-то искоса загляделся на этих ворон – и ему как-то сразу стало грустно. Какая-то давнишняя беспомощная тоска охватила его сердце, смутила вконец его душевный покой.
В тот же день, однако, поселившись близ Самотеки, Тютчев занялся кое-какими предварительными справками относительно задуманного. Прежде всего он побывал у отца Варфоломея, священника церкви Введения во храм Пресвятой Богородицы, надеясь найти в нем надежного союзника по доносу Но молодой человек в этом отношении горько ошибся. Отец Варфоломей, человек относительно умный, старый, рассудительный, сдержанный, много мирволивший Салтычихе и поэтому щедро получавший от нее даяния, был, понятное дело, на стороне своей благодетельницы-прихожанки. Он был очень удивлен и поражен, даже испуган предложением Тютчева.
– Нет-нет, вьюноша, нет, дело твое неправое, дело твое кривое! – говорил он серьезно и сосредоточенно Тютчеву.
– Почему же, отец мой, неправое? Каким образом? – спрашивал Тютчев.
– А потому, что ты млад еще, сын мой… И по младости лет дело такое затеваешь, затеваешь по злости…
– Но ведь все то правда, что я сказал.
– Неправда, неправда и великая неправда! – замахал отец Варфоломей руками. – Добродетели Дарьи Николаевны, ее посильные жертвы для храма, ее благодеяния для бедных прихожан мне доподлинно известны… Злых же дел за ней я никаких не видывал, не слыхивал и, думаю так по простоте своей, по своему разуму стариковскому, не увижу и не услышу. Бросьте, бросьте все сие, вьюноша! Бросьте, советую вам! По младости можете сами бедствия испытать, и немалые.
– За что же, отец? – наивно спрашивал молодой человек.
– За тщету, за суету мирскую.
– Стало быть, злые дела надо скрывать, потакать им?
– Не говорю сего, вьюноша, не говорю! – отделывался отец Варфоломей от навязчивого посетителя. – Злые дела всегда будут наказуемы – всякому воздастся по грехам его, всякий получит свое: злой – злое, добрый – доброе. Будет испытание в помыслах нечестивого, и слух слов его возойдет ко Господу в обличение беззаконий его.
– Так вот, отец, нам бы и следовало указать беззакония Салтычихи, – ухватился за библейское выражение отца Варфоломея Тютчев.
– Берегись злоречия языка, вьюноша! Клевещущие уста убивают душу, – продолжал поучительным тоном отец Варфоломей.
– Но ведь я не клевещу! – доказывал свое Тютчев.
– Клевещешь! – сурово произнес над ним отец Варфоломей и еще раз посоветовал бросить сие дело, непременно бросить. В конце концов он намекнул даже о том, что он может примирить его с Дарьей Николаевной, отчего ему, Тютчеву, будет не в пример большая прибыль.
Тютчев ушел от отца Варфоломея злой, расстроенный и бранил себя за то, что позволил себе обратиться к нему с таким щекотливым вопросом, как борьба с Салтычихой. Беседуя с отцом Варфоломеем, Тютчев пришел к заключению, что почтенный старец большой защитник Салтычихи и что он даже сообщит ей о задуманном им, Тютчевым, доносе.
Тютчев в этом отношении не ошибся. Всю наступившую ночь отец Варфоломей, небезгрешный в делах с Салтычихой относительно умиравших в ее доме людей, не мог заснуть и не мог забыть того, что затевает Тютчев. Старику, человеку совсем не злому, миролюбивому, вовсе не хотелось, чтобы дела Салтычихи, о которых ему хорошо было известно, выплыли наружу. Вместе с обнаружением своевольств Салтычихи, само собой разумеется, обнаружатся и те «умалчивания», которые допускал старик относительно Салтычихи. Не минует, понятно, кара закона и его, хотя он и умалчивал о делах Салтычихи как человек по тому времени весьма незначительный из боязни к ее силе и значению. Да и что бы значил перед Салтычихой какой-либо протест какого-то никому не известного, бедного священника! Она бы его просто стерла с лица земли, уничтожила бы, как пылинку Отцу Варфоломею очень хорошо было известно, как поступала и поступает грозная барыня и не с такими людьми, как он, маленький и беззащитный. Скрепя сердце он должен был ладить со своей богатой страшной прихожанкой и должен был делать то, что ей угодно. Старик сознавал, что Тютчев прав, что он должен сделать то, что хочет сделать, что это будет справедливо, но в то же время и не хотел, чтобы Тютчев так поступил. И сердце у старика ныло и болело, что он по необходимости должен стоять головой за Салтычиху. Много отец Варфоломей прожил на свете, ему уже лет около семидесяти, много он бед перенес, много горя пронеслось над его головой, пока он не попал священником в церковь Введения. Не хотелось ему кривить душой на старости лет, а необходимость покривить являлась. Не суда боялся старик – боялся позора.
К утру отец Варфоломей немного вздремнул, но скоро проснулся и тотчас же принялся составлять письмо к Салтычихе. Как на доносчика на Тютчева старик не указывал, совесть не позволяла ему клеветать на человека. Он просто-напросто сообщал ей, что в Москве слухи о ее деяниях усиливаются и что ей поэтому нужно быть настороже. В тот же день письмо с нарочным было отправлено в сельцо Троицкое. Но Салтычиху в сельце оно не застало.
Салтычиха весь тот день сновала по Подольску, отыскивая бежавшего инженера. Разумеется, она его там не нашла и возвратилась к ночи в сельцо страшно утомленная и разбитая. Письмо отца Варфоломея еще более расстроило ее. Она снова принялась было за допросы, потом допросы бросила и начала советоваться с Фивой, как бы ей поймать Тютченьку и проучить его так, чтобы он долго помнил ее науку. Фива весьма благоразумно заметила, что Тютчев непременно удрал в Москву, непременно что-нибудь против нее, барыни, затевает, и что поэтому ей самой надо поторопиться в Москву и там уже ловить «злодея и изменщика».
– Быть так! – решила Салтычиха. – Завтра же с утра мы и выберемся в Москву Только, Фивка, не забудь захватить с собой и Никанорову потаскушку, Галинку. Я у этой приворожницы в Москве попытаюсь еще раз порасспросить кое-что о Тютченьке, как он к ней попал и зачем. А то она в сторожке-то своей не больно много порассказала про свои и Тютченькины проказы.
– Захвачу, золотая моя, захвачу! – отвечала Фива.
В сторожке между тем и накануне и в этот вечер происходило совсем иное. Когда Никанор возвратился в сторожку, то застал дочь бледной, страшно взволнованной, дрожащей, но не плачущей.