– Ты, должно, привыкла, – заметила Галина.
– Тут ко всему привыкнешь, Галя.
– Я вот, думаю, не привыкну тут ни к чему.
– Привыкнешь.
– Разве к худому привыкают?
– А тут добра и во веки веков не дождешься.
– Ах, это правда твоя, Агаша! – произнесла сокрушенно Галина.
– Вестимо, правда. А только худому этому, поди, и конец когда-нибудь будет, – понизила голос Агаша.
– А ты почем же это знаешь? – спросила почти шепотом Галина.
– Вдругорядь как-нибудь расскажу. Теперь не время. На все свое время, Галочка.
Девушки примолкли, точно раздумывая о чем-то, всякая сама про себя. Да и хорошо сделали, что примолкли, так как на пороге их каморки появилась та, о ком только что шла речь.
– Аль не спится, паскуды? – сказала сквозь зубы появившаяся на пороге Салтычиха, со свечой в руках, простоволосая. – Зову, зову, а они тут, момошки мои, речи ведут девичьи, по милым дружкам вспоминают!
Девушки вскочили со своих мест.
– Чего вскочили как оглашенные! Сидели бы. Барыня и сама кое-что сделает. Не велика, мол, птица!
Девушки молчали и смотрели на Салтычиху в изумлении.
– Аль не узнали, кто пришел? – зарычала уже грозная барыня. – А коль не узнали, так узнайте, да кстати уж и познакомьтесь получше! Ну-ка!..
Расправа. Лубок.
В случае доказанной измены жена вместе с любовником должна была нести наказание от рук обманутого мужа. Последний мог высечь кнутом или как-либо иначе покарать обоих преступников. Наказание почти всегда было телесным
Глава XI
Безумная
Жизнь Салтычихи в Москве, в ее доме на Лубянке, потекла обычным чередом: все шло так, как шло и ранее, несколько лет подряд. Порядки все были те же. Продолжалось все то же своевольство грозной барыни, продолжались все те же ее расправы, все те «бабьи», как она говорила, потехи. Так же, как и прежде, дворовые глухо роптали, но открыто восстать и боялись и не могли. За ними оставалось одно только право: разносить по Москве, по ее улицам и переулкам, по ее харчевням и гербергам (тогдашние пивные) вести о поступках Салтычихи, придавая этим поступкам, по злобе, почти невероятные проявления. Так как дворня Салтычихи, особенно женская, была довольно многочисленна, то были многочисленны и те россказни, которые из Салтычихи сделали настоящего зверя лютого. Это была своеобразная месть дворни, достигавшая как нельзя лучше своей цели. Говорилось ими про Салтычиху то, чего она никогда и во сне не видывала, хотя действительно жестокости ее и имели характер чудовищный, невиданный и неслыханный на Руси. Сама же Салтычиха про россказни эти ничего не знала и продолжала действовать по-прежнему, ничего не опасаясь и надеясь при этом и на свое богатство, и на свои родственные связи со знатнейшими людьми того времени.
Между тем глухая сдерживаемая ненависть делала уже свое дело, и приближался час, когда и над Салтычихой должны были нависнуть черные тучи: под влиянием новой горничной, Галины, очень резко и очень открыто порицавшей действия своей барыни, дворня как-то незаметно для себя приободрилась, осознала, по-своему конечно, свое человеческое достоинство и уже не так покорно и безропотно переносила то, что прежде казалось делом хотя и жестоким, но обыденным, неотвратимым. Само собой разумеется, что Салтычиха тотчас же заметила все это, удвоила свою бдительность, удвоила даже свою жестокость, но червь чего-то неожиданного, чего-то грозно-мрачного подтачивал уже и ее очерствелое сердце. Она уже плохо спала, а когда засыпала, то сны ее были тяжелы и тревожны. Не в силах была утешить ее и Фива. Прежняя любимица страшно опустилась, исхудала, пожелтела и часто заговаривалась; видимо, дни ее быстро шли к закату, смерть стояла уже за ее плечами. Когда-то зоркие глаза верной рабы и приспешницы салтычихинской потускнели, уши оглохли; она была уже бесполезна для своей госпожи, и над нею уже глумились, платя тем за старое, не только взрослые дворовые, но даже дворовые мальчишки и девчонки. Да и самой Салтычихе она была уже противна, так как своей разрушающейся особой напоминала ей, что и она, Салтычиха, когда-то состарится и так же, может быть, как и Фива, и ослепнет, и оглохнет, и еле будет двигаться. А между тем Фива была ведь когда-то баба здоровая, сильная, краснощекая. Присутствие Фивы так наконец стало невыносимо Салтычихе, что она решила отослать ее на покой в Троицкое. Но один случай предупредил ее решении.
Как-то Фива, в минуты, когда старческая немощь ее поутихла и ум просветлел, бог весть каким путем узнала очень важную для Салтычихи новость. С нею она тотчас же приплелась к своей госпоже. Новость эта состояла в том, что Николай Афанасьевич Тютчев, убежавший от Салтычихи, никогда уже более к ней не возвратится, потому что сошелся с некоей дворянкой, девицей Анастасией Панютиной, с которой и намерен в скором времени вступать в супружество.
Сообщение это взорвало Салтычиху.
В последнее время, простив во всем молодого инженера, она все еще ждала его возвращения и даже была уверена в том и потому не принимала никаких мер к его отысканию в Москве. «Придет, мол, – думала она, – проголодается – и придет. А я пожурю его маленько и опять приму. Паренек-то он добрый, простой». Теперь оказывалось благодаря сообщению Фивы, что этот паренек, простой и добрый, совсем-таки ускользает из ее рук, ускользает безвозвратно, если женится, а он все-таки хотя и по-своему, но был дорог Салтычихе и составлял почти единственное и последнее ее утешение. Она любила Тютчева, но любовью странной, почти дикой. Что-то жестокое и ядовитое было в ее привязанности к молодому инженеру. Бывали минуты, ранее, в Троицком, когда Тютчев всецело принадлежал еще ей, что она, полная к нему особенной нежности, хотела кусать его, терзать, душить, даже резать ножом. В таком роде однажды и было нечто подобное, окончившееся тем, что взбешенный молодой человек, в свою очередь, сильным кулаком повалил Салтычиху на пол, и та от души хохотала, катаясь по полу, вся раскрасневшаяся, со сверкающими страстью глазами, говоря задыхающимся, хриплым голосом: «Вот это так, вот это по-молодецки! Ткни еще разок в морду-то, ткни, милой Тютченька!» Подобных сцен между ними более не повторялось, но и эту одну сцену Салтычиха помнила до сих пор, и всякий раз, когда она вспоминала о своем Тютченьке, он непременно представлялся ей бьющим ее здоровым своим кулаком в грудь.
Представился Тютчев Салтычихе в подобном виде и теперь, при сообщении Фивы о его измене. Дикая любовь, смешанная со зверской злостью, охватила ее женское сердце, и ей не хотелось верить тому, о чем сообщила ей Фива.
– Врешь! Врешь, старая карга! – захрипела она, в одно и то же время бледнея и краснея от негодования и бешенства.
– Не вру, не вру, ей-богу, не вру! – зашамкала и закрестилась Фива. – Все доподлинно разузнала. А живет он, благодетельница, на Самотеке, у Троицы. Там же и потаскушка его в своем домишке проживает. Он у нее.