К вечеру над сержантом смиловались: ему позволили увидать своего первенца. Но сержант покуда увидал не человека, а какую-то твердую куколку, которая, однако, косила глазами, чмокала губами, и все лицо ее, этой куколки, как-то уморительно морщилось.
Повитуха поднесла куколку к самому носу сержанта:
– Аль не хороша? Полюбуйся, батюшка! Твое отродье, военное. А в солдаты не сдашь.
– И точно, кажись, косточка военная! – отвечал сержант на шутку повитухи и хотел куколку тронуть пальцем.
Но куколка в это время, сморщившись еще более и еще уморительнее, чихнула ему прямо в лицо.
– Здравия желаю, ваше благородие! – гаркнул вдруг во все горло отставной сержант и добродушно рассмеялся.
Новое благородие не поняло отцовского приветствия и жалобно запищало.
– Кобыла Преображенская! – выбранилась весьма основательно повитуха и тотчас же унесла пискуна куда следует.
Пискуна вскоре окрестили и по желанию матери назвали Дарьей.
В метрике же местный священник написал несколько пространнее.
«Дарья, Николаева дочь, Иванова, – записал он, – рождена от сержанта в отставке Николая, сына Митрофанова, Иванова и от жены его, Ироиды, дочери Якова, Булычевцевой, в супружестве Ивановой тож».
Так появилась на свет в малиновом домике на Сивцевом Вражке будущая Дарья Николаевна Салтыкова.
Ни для кого, кроме родителей, незаметное, обыденное событие это совершилось в июле месяце 1730 года.
Салтычиха. Фрагмент. Художник Пчелин В.Н.
При жизни мужа за Салтычихой не замечалось особенной склонности к рукоприкладству: это была цветущая и весьма набожная женщина. Примерно через полгода после смерти супруга она начала регулярно избивать прислугу
Глава V
Первые проявления
Как только в малиновом домике появилось новое существо, то, весьма естественно, появилось и немало новых хлопот.
Все в домике стало как-то еще оживленнее, еще суетливее: чаще хлопали двери, чаще раздавались то довольные, то недовольные голоса, и надо всем этим – один голос, звонкий, назойливый, до надоедливости однообразный, но тем не менее самим виновникам его существования весьма милый.
Мать кормила ребенка сама, но все же для дальнейшей помощи была взята и нянюшка – краснощекая, круглая, молодая деревенская бабенка из крепостных, которая покуда занималась только стиркой пеленок и прочими хозяйственными мелочами.
Сам преображенец ликовал необыкновенно. Вопреки своей прежней сдержанности перед молодой женкой он сделался теперь и более развязным и более смелым. Голос его звучал ровно, как голос хозяина, чувствующего свою силу. Роль отца он почему-то считал великой ролью и соответственно этой роли поднял голову.
Ироидочка, молодая мать, смотрела на это сквозь пальцы, не давала молодцу-преображенцу чувствовать своей силы и как-то углубилась в самое себя. Она находилась в том блаженном настроении, в каком обыкновенно при таких условиях находятся почти все молодые матери, – она тихо наслаждалась. Как мать по целым часам она любовалась на свое крохотное детище, и при этом немало дум теснилось в ее молодой материнской голове. О чем думают при таких условиях матери – дело тайное.
Совсем иначе любовался своей дочуркой отставной сержант и высказывал думы свои открыто и ясно.
Он говорил:
– Подрастет эта каналья, эта косточка военная, станет девкой на возрасте, и выдам же я ее за военного, ни за кого другого – ни-ни! А и шельма же будет девка – по глазам вижу!
И точно, у шельмы глазенки были замечательные: крупные, синие, навыкате и необыкновенно вдумчивые, хмурые. Глядела ими девочка, и, казалось, что она присматривается ко всему окружающему, чутко прислушивается и даже очень хорошо понимает, о чем говорят. Мать иногда не могла выносить этого взгляда своего ребенка и отворачивалась. Преображенец отец, напротив, очень любил этот взгляд в своей дочурке, сам устремлял на нее свои серые, добрые глаза, и, таким образом, иногда ничего не сознающая малютка и отставной бравый солдат минуты по две глядели друг другу в глаза и как бы соразмеряли свои силы для какой-то предстоящей им борьбы.
– Ах, бестия! Взгляд-то, взгляд-то какой! Словно у волчицы! – восхищался преображенец. – Ироидочка! – обращался он к жене. – А ведь это признак хороший!
– Что же хорошего? – спрашивала та.
– А никому, бестия этакая, как вырастет, спуску не даст!
Ироидочка соглашалась с мужем, что это хорошо, но при этом сомневалась, не признак ли это какой-нибудь детской боли.
– Эк хватила! – разубеждал ее преображенец. – Какая тут может быть боль?! Просто девчурка – анафема, и все!
И стала расти анафема и стала развиваться все более и более. Когда девчурке минул год, она выглядела почти двухлетним ребенком.
– Вона как девка-то растет! – любовался ею преображенец.
Вместе с ранним развитием появились у ребенка и какие-то ранние наклонности довольно резкого свойства. Она почти не по-детски и весьма больно царапалась и кусалась. Более всего это испытывала на себе нянька, деревенская бабенка, но, привычная ко всему, она не придавала этому ни малейшего значения. Но мать, невзирая на свою любовь к ребенку, оцарапанная ею однажды больно и до крови, отхлестала девочку прутиком и была поражена тем, что девочка при этом не издала ни малейшего крика: она только ежилась и морщилась, как-то зло и загадочно вперив глазенки в мать. Ироида Яковлевна смутилась, бросила прутик и сообщила немедленно о том мужу.
Подобное событие преображенца нисколько не удивило. Он только расхохотался.
– Шкура барабанная! – воскликнул он восхищенно, взяв девочку на руки. При этом преображенец неловко как-то прижал ей что-то и тут же убедился, что шкура барабанная не думает давать спуску и ему, отцу ее и Преображенскому сержанту, – она так крепко вцепилась ему в волосы, что в освобождении мужа от ласк дочери должна была принять участие и мать.
Преображенец, однако, хохотал во все горло, восклицая:
– Пусти, шельма! Парик испортишь! Парик-то больших денег стоит!
Но девочка долго и упорно теребила его «дорогой парик», не понимая, вероятно, что такое дороговизна, теребила молча, сосредоточенно, точно она дело делала или даже просто наказывала.
Мать задумывалась над тем, что видела; сердце ее смутно подсказывало, что это не к добру.
– Отучать ее надо, – заметила она как-то мужу.
– Отучай. Это дело бабье – не мужское, – отвечал преображенец. – Я в бабьи дела не вмешиваюсь. А впрочем, не нахожу ничего опасного. Все дети баловники – балуют. Побалует-побалует – и бросит. Да ты чего взъелась так-то, матушка?