К концу войны у Омара появилось много друзей в подпольных организациях, боровшихся с французскими оккупантами. Поначалу руководители неохотно давали ему задания. Они не доверяли импульсивному парню, которому недоставало терпения дослушать речи о равенстве и женской эмансипации. Ломающимся юношеским голосом он призывал к вооруженной борьбе – немедленно, прямо сейчас! Руководители предлагали Омару почитать кое-какие книги и газеты, но он только досадливо отмахивался. Однажды он разозлился на одного испанца с лицом в шрамах, сражавшегося против Франко и именовавшего себя коммунистом. Этот человек выступал за всеобщее восстание пролетариата и считал, что все народы достойны независимости. Омар оскорбил его, назвал неверным, поднял на смех, заявив, что он только болтать горазд, и призвал отныне и впредь предпочесть действие словам.
Его недостатки компенсировались непоколебимой преданностью и реальной отвагой, и это в конце концов убедило руководителей ячейки. Все чаще и чаще он исчезал из дома на несколько дней, порой пропадал целую неделю. Муилала умирала от беспокойства, но никогда ему об этом не говорила. Заслышав скрип входной двери, она вскакивала с кровати. Муилала осыпала упреками Ясмин, а потом плакала в объятиях рабыни, несмотря на то что питала отвращение к ее черной коже. Она молилась ночи напролет и представляла себе, что ее сын сейчас гниет в тюрьме или лежит где-то убитый, и все из-за девушки или из-за политики. Но он всякий раз возвращался, со все более яростными речами на устах, оформившимися идеями, мрачным взором.
В тот вечер Омар устроил собрание в доме матери и заставил ее поклясться, что она ничего не скажет Амину. Сначала Муилала отказалась; она не хотела неприятностей, не желала, чтобы в стенах дома, который Кадур построил своими руками, люди прятали оружие. Она не желала слушать громкие националистические речи Омара, и тот едва сдержался, чтобы не плюнуть на землю и не сказать: «Когда твой сын сражался за французов, тебе жилось совсем неплохо». Однако он взял себя в руки и, хотя эта сцена показалась ему крайне унизительной, вытянул губы и стал целовать пергаментные руки матери:
– Не могу же я ударить в грязь лицом! Мы ведь мусульмане. Мы националисты. Да здравствует Сиди Мухаммед бен Юсуф!
Муилала испытывала трогательную и почтительную любовь к султану. Сиди Мухаммед бен Юсуф жил в ее сердце, в особенности теперь, когда он был далеко от родины, в изгнании. Она, как и многие другие женщины, поднималась ночью на террасу на крыше, чтобы в лике луны рассмотреть черты своего монарха. Ей не понравилось, что Матильда расхохоталась, узнав, что она плакала, когда Сиди Мухаммеда отправили в изгнание и поселили у мадам Гаскар
[19]. Она прекрасно знала, что невестка ей не поверила, когда она рассказывала, как по прибытии на этот странный остров, населенный неграми, слоны и дикие звери простерлись ниц перед свергнутым султаном и его семьей. Мухаммед, да сохранит его Всевышний, совершил чудо в самолете, перевозившем его с семьей в это проклятое место. Он и его родные могли бы разбиться из-за каких-то неполадок в подаче керосина, но султан приложил свой носовой платок к стеклу кабины, и самолет благополучно долетел до пункта назначения. Муилала сдалась на уговоры сына, думая о султане и Пророке. Она поспешила к лестнице на второй этаж, чтобы не встретиться с мужчинами, входившими в ее дом. Омар последовал за ней, а когда увидел сидевшую на ступеньке Аишу, грубо ее толкнул:
– А ну, пошла отсюда, да поживее, а то развалилась тут, как мешок с мукой. Ты понимаешь по-арабски, христианка? Если только я замечу, что ты шпионишь… Смотри у меня!
Он поднял руку, показал свою большую ладонь, и Аиша подумала, что он может раздавить ее о стену, как Сельма давит ногтем больших зеленых мух. Аиша мигом влетела к себе в комнату и, закрыв за собой дверь, вытерла вспотевший лоб.
* * *
Третьего октября 1954 года Матильда села в самолет, направлявшийся в парижский аэропорт Ле-Бурже, а оттуда на стареньком аэроплане полетела в Мюлуз. Путешествие показалось ей бесконечным, до того ей не терпелось излить свою ярость на Ирен и свести с ней счеты. Как у сестры хватило наглости не сообщить ей о том, что отец умирает? Она держала Жоржа в заложниках, хотела, чтобы папочка принадлежал только ей, и с притворной нежностью целовала его в лоб. Во время перелета Матильда плакала, думая, что отец, наверное, звал ее, а Ирен ему соврала. Она придумывала, какие слова надо будет сказать, что сделать, когда она встретится лицом к лицу с сестрой. Она заново переживала одну из тех сцен неистовой ярости, которые закатывала сестре в детстве, а та только смеялась:
– Папа, иди посмотри! В малявку будто бес вселился!
Едва она приземлилась в Мюлузе и прохладный ветер освежил ей лицо, гнев ее моментально улегся. Матильда медленно огляделась, как во сне, когда рассматриваешь окружающий пейзаж и боишься, как бы одно неловкое движение, одно лишнее слово не прогнали ночную грезу. Она протянула паспорт чиновнику, и ей захотелось ему сообщить, что она здесь родилась и теперь вернулась домой. Она охотно расцеловала бы его в обе щеки – так ей был приятен его эльзасский выговор. Бледная и худая Ирен в элегантном траурном наряде ждала ее. Она медленно помахала рукой в черной перчатке, и Матильда направилась к ней. Сестра постарела. Она стала носить большие очки, отчего ее лицо выглядело суровым, почти мужским. Из родинки под правой ноздрей торчало несколько жестких белых волосков. Она обняла Матильду с несвойственной ей нежностью. Та подумала: «Теперь мы сироты», – и при этой мысли расплакалась.
Пока они ехали на машине, Матильда не произнесла ни слова. Возвращение домой так сильно взволновало ее, что она не хотела выплескивать наружу свои эмоции, дабы не испытать на себе колкую иронию сестры. Край, который она покинула, восстанавливался без ее участия, люди, которых она знала, обошлись без нее. Ее тщеславие страдало при мысли, что в ее отсутствие сирень цвела как ни в чем не бывало, что площадь замостили заново. Ирен припарковала машину в маленьком переулке, прямо напротив дома, где прошло их детство. Матильда стояла на тротуаре и разглядывала сад, в котором столько играла, потом подняла голову и посмотрела на окно отцовского кабинета, где часто появлялся внушительный профиль отца. Сердце у нее сжалось, она побледнела, не в силах понять, что на нее так подействовало – встреча с родными местами или же, наоборот, тревожное чувство, что все здесь для нее чужое. Как будто, приехав сюда, она поменяла не только место пребывания, но и время, и это путешествие – прежде всего возвращение в прошлое.
В первые дни к ней приходило много людей. Все послеобеденное время она проводила за чашкой чаю и блюдами с печеньем и пирожными и к концу недели набрала тот же вес, что был у нее до болезни. Некоторые ее бывшие одноклассницы приводили с собой ребенка, другие были беременны, большинство из них превратились в представительных матерей семейства, жаловавшихся на слабость своих мужей к выпивке и женщинам легкого поведения. Они с аппетитом поглощали пьяную вишню и угощали ею детей, те пачкали губы в сладком красном соке, потом их развозило, и они засыпали на софе у двери. Жозефина, самая близкая из школьных подруг Матильды, злоупотребляла шнапсом; она поведала о том, как застала мужа с другой женщиной, когда внезапно отменила свой визит к родителям.