С красного на зеленый – и в общем-то нет больше Фарика: не знаю, как объяснить, не знаю, как понять это до конца, – разумеется, многих нет, почти никого, – клетки меняются, и я уже другой я, не тот, что просил у отца паровоз, даже не тот, что писал про паровоз через много лет; но с Фариком не так: Фарик точно разом исчез, точно умер – и будут ответы невпопад, будут факи и новые письма: прочитай, что думаешь? – только Фарика больше не будет.
И лезет в голову столько всего – херня в основном: пьянки, коллоквиумы. Как-то сели во дворе недалеко от Покровки: Боря (каким далеким он кажется – будто не виделись несколько месяцев, а не дней) утверждал, что там клетка, а в клетке – павлины. Пока купили вина, пока дошли – стемнело: кто-то кудахтал, но хер его разбери, павлин или курица. Боря, как всегда громкий, то ли спорил, то ли доказывал – и я завелся, пытался перекричать. Приехали менты – видимо, вызвали местные: а нехуй орать, quod erat demonstrandum. Собрали с нас паспорта – Фарик весь напрягся, отдавая свою карточку: перепугался, что будут проблемы с визой, что позвонят в деканат. И вдруг помехи из рации: прием, вы где, тут такое мясо. Менты лепечут: взяли троих, Басманный, вот уже протокол. В ответ: нахер протокол, пулей сюда. Вроде поножовщина – не разобрал ни адреса, ни подробностей – нам вернули паспорта, велели съебываться по-хорошему, а то снова вызовут: зачем оно надо, не мешайте павлинам спать. Фарик тут же улетучился – менты еще уехать не успели. Мы давай ему звонить – он твердит одно и то же, задыхаясь на бегу: в пизду вас, в пизду их – всех в пизду. Мы остались у клетки, нас забрали минут через восемь – без помех и поножовщины. Потом четыре часа в отделении: возвращались домой на такси, решили, что киргизы – чертовски умный народ. И вот ведь какая глупость: а если я тебя люблю? – пидор, ебаный пидор. Он однажды сказал, что все вокруг ненавидят его, и ненавидят справедливо, – о чем это он, я тогда и вникать не стал. Советовал же кто-то дружить единственно с умершими – любовь к ним только крепнет со временем; теперь, когда легла телеграмма в карман, когда того Фарика не стало, я начну разгадывать, что в нем было к чему, о чем он мечтал и чего боялся, всмотрюсь наконец в сумрак лестницы, в далекую площадку где-то внизу, на которой сгорбленный силуэт, не способный двинуться и крикнуть, не способный двинуться, не способный, не.
(Вот анекдот – его давным-давно рассказал Серёжа. Едет педик на мопедке – Серёжины орфография и пунктуация сохранены. Вдруг мопедка глохнет посередь шоссе. Педик глядит ей под хвост: как чинить, без понятия – ну что с него, с педика, возьмешь. Останавливает тачку: выходит водила, смотрит на мопедку. Понимает, видно, что дела плохи, говорит педику: давай-ка толкать твое говно. Педик в ответ: а как же мопедка?)
Уже у дома вспомнил про Настю, вернулся на полквартала назад. Рядом с «Пятёрочкой» кто-то курил – вроде она: зеленый жилет, мышиные волосы. Пока переходил дорогу, крыльцо опустело: заметила или докурила? Вошел: на кассе – незнакомый паренек. Хотел спросить – но не спросил; взял бутылку шардоне и, само собой, щетку с дезодорантом. Подумал, заменил вино на пачку пельменей: паспорта по-прежнему не было. Еще подумал и взял бутылку воды. Полистал одной рукой журналы: Египет отказался от русского хлеба, Шнуров бросил Матильду, с гегемонией Америки покончено. Телепрограмма: «Ералаш» в пять утра – для кого? Гороскопы, сканворды: средство увидеть фигу, пять букв.
– Перестань скупать щетки, – сказала Настя. – Я принесла вчерашнюю – подожди минуту.
Я подождал, получил свой пакет с пятеркой на боку. Настя была не в духе: не уходила, но отвечала неохотно. Добралась до дома нормально. Спала нормально. День начался нормально.
– Покурить не хочешь?
– Только что курила, – но шепнула что-то пареньку и показала мне на дверь.
Попросив сигарету, вспомнил про вино, за которое не рассчитался. Сказал, что переведу. – Не надо, на карте минус. Нащупал в кармане наличные, решил, что отдам бабушке сорок четыре шестьсот. – Нет сдачи, кошелек в раздевалке.
– Может, на телефон?
Настя продиктовала десять цифр – с этим разобрались.
– Разве ты куришь?
– Не курю, но вот вздумалось.
– А я год пытаюсь бросить – не получается.
Тут бы и спросить: почему не получается? а что получается? Так просто – а дальше про мужа, про «Пятёрочку», про детей. Но опять ни слова – только заболела от дыма голова.
– Ладно, я пошла.
– Погоди.
– Чего?
– Почему не получается-то?
– Не получается?
– Ты сказала, что не можешь бросить.
– Ты про курево, что ли?
– Ну да.
– Да не особо я стараюсь, если честно. Иногда ухожу с работы – решаю не покупать. Потом у мужа беру из пачки.
– Значит, муж?
– Что муж?
– Муж есть.
– А что тебе муж?
– Просто спросил.
– Вчера вот не спросил.
– Вчера забыл как-то.
– И про остальное забыл.
– Да, я вчера…
– Ладно, это я напрасно. У тебя такое…
– Да нет у меня ничего такого. Думал о другом – вот и забыл. Стал Серёже рассказывать, а рассказывать нечего.
– Анохину?
Ой, зря – ну кто тянул за язык?
– И зачем рассказывал, раз нечего?
– Да так. Он спрашивал.
– Что спрашивал?
– Где был. Почему промок.
– А про меня?
– Про тебя?
– Про меня твой Анохин что спрашивал?
– Где училась. И про «Пятёрочку».
– Ах, про «Пятёрочку». Пусть заходит – пока шардоне по акции.
Мне вдруг надоело: какого хера я должен это слушать?
– Без понятия, что у вас с Серёжей, но ты…
Она почти заорала:
– У нас? С Анохиным? Ты вообще думаешь, что несешь?..
– Ладно, я пошел.
– Нет, теперь ты погоди. Твой Анохин меня изнасиловал – прямо в школьном толчке. Сначала целовал, какие-то мамкины бусы приносил, а потом изнасиловал. И всем растрепал, что я сама дала, что я последняя проблядь, – я поссать не могла, чтобы за мной не увязался кто-нибудь из вашей пиздобратии. Я чуть не подохла, а вообще-то подохла: полтора года таскалась по психологам, оставила мать без денег и здоровья. А сейчас Анохин про «Пятёрочку»?! – да ну его на хер…
Я перебил, сбрасывая ее ладонь с плеча:
– Давайте вы сами, – и на сто восемьдесят, в сторону дома.
Какой-то звук – то ли стон, то ли рёв – и следом:
– Пидоры! – и тишина.
Дома первым делом влил в себя полграфина воды. Напившись, вспомнил про бутылку в пакете: пока шел, поднимался, отпирал – думал о чем угодно, но не об этом. Все еще катал в уме ее «пидоров», чувствовал ее ладонь – или не ее. Пытался вернуться в две тысячи шестой, восстановить Серёжины разговоры: кажется, ни тогда, ни потом он не считал, что изнасиловал, твердил про то, какая она шлюха, – а что же она? Ее не существовало – существовали одни Серёжины байки о ней: трусы коричневые, глубоко не засунешь – закашливается. Еще было что-то, но давно, до всего этого, – считай, что не было. Если и вправду изнасиловал, то пидор, конечно, – хотя что он понимал? И как это произошло: он хотел – она не хотела? Он настоял – или не спрашивал? Или уже началось – долой одежду – и вдруг она передумала? Но тогда можно понять: он-то не передумал – как тут остановишься? И снова отсвет по стенкам кастрюли – с желтого на синий – и запах смазки: а если бы Фарик не остановился, не убрал ладонь, не побоялся никаких соседей? Нам не по четырнадцать – но всё же: куда мне, пьяному, против двух его метров? Я подержал во рту пельмень, пока не обжег небо; затем отправил его в желудок, почувствовал, как жар идет по пищеводу. А от воспоминаний никакого жара – и даже не делается гадко, не хочется блевать или лечь в ванну с хлоргексидином. Все мысли, разом накрывшие в поезде два с лишним дня назад, – уехать как можно дальше, жалеть и ненавидеть себя до самого конца – все это было слишком, все это уже не волновало. Вода из кастрюли потекла в раковину мутной струей; может, умер не только Фарик – я и сам умер, распластанный на скале, на той глыбе из отвращения, пропахшей куревом и лавандовым шампунем, – и сколько там уже телеграмм в кармане. Я похлопал по штанине: сорок пять – нужно позвонить, не забыть отдать сегодня.