– Пройди-ка в городок и предупреди, что мы идем… Чтоб не вздумали встретить нас огнем.
– Да, такая хренотень совсем ни к чему. Неприятно будет, если они так обосрутся.
Растянувшись цепочкой и держась не вплотную друг к другу – мало ли что? – пять силуэтов быстро направляются к городку и вскоре исчезают из виду.
Выждав немного и мысленно досчитав до ста, Пардейро поворачивается к оливковой роще:
– Владимир!
– Я.
– Распорядись примкнуть штыки.
Пардейро за пять месяцев службы затвердил назубок непреложное армейское правило – лучше перебдеть, чем недобдеть. На мгновение он вспоминает родителей и свою «военную крестную» – хорошенькую сеньориту из Бургоса, которая пишет ему еженедельно: он никогда в жизни не видел ее, но фотокарточку носит в бумажнике. Но тотчас забывает о ней и под клацанье примыкаемых штыков достает из кобуры длинноствольную «Астру-9», досылает патрон, сдвигает флажок предохранителя, делает шесть глубоких вдохов и в пяти метрах перед своей ротой входит в Кастельетс, сверля глазами темноту.
На войне, видя, как кругом гибнут люди, он приучился больше доверять своим глазам, нежели рассудку.
В это самое время на другом краю городка наспех сколоченное подразделение, где оказался и Хинес Горгель, не успев развернуться в боевой порядок, сталкивается с противником. По словам тех, кто в курсе дела, лейтенант Варела получил приказ растянуть своих солдат как можно шире по фронту, чтобы создать видимость многочисленности, и отбиваться, пока не начнется общая контратака. Однако едва лишь они походной колонной добежали от реки до предместий Кастельетса, как наткнулись на густой ружейный и пулеметный огонь.
Горгель, оцепенев, видит, как впереди ночная тьма озаряется вереницей вспышек, оглашается грохотом взрывов. Он все еще не обзавелся винтовкой, да и не знает, что бы стал с ней делать. Рвутся гранаты, и это значит, что красные ближе, чем предполагалось, в нескольких метрах. Пули свистят мимо, звонко щелкают по камням и деревьям, зловеще чавкают, попадая в цель, и люди с криком разбегаются, сломав строй.
– Получайте, гады! Сволочь фашистская! – доносятся крики.
Пригнувшись, Горгель пытается где-нибудь спрятаться и, не найдя убежища, бросается на землю. И видит, как разрыв гранаты с неистовой силой швыряет назад тело лейтенанта Варелы.
Пум-ба, пум-ба.
Гранаты по-прежнему сыплются градом. Лишь немногие в его роте отвечают на огонь красных: одни в ужасе приникают к земле, другие убегают врассыпную. Повсюду слышны крики боли и отчаяния, раненые воют так, словно им вырвали нутро.
В воздухе басовито гудят пули, но Горгель не обманывается насчет того, что, растянувшись плашмя, будет в безопасности. Страх, который иногда вгоняет человека в столбняк, сейчас удивительно обостряет его сообразительность. Если остаться здесь, пули, высекающие искры из камней, в конце концов отыщут и его. И потому он медленно, ползком, стараясь как можно плотнее прижиматься к земле, пятится.
Вжик. Вжик.
Чмок.
Горгелю, на миг поддавшемуся панике, кажется, что этот звук издала пуля, угодившая в него. Но нет. Вскрик – и темная фигура, пробегавшая совсем рядом, обрушивается прямо на него всей своей бессильной, безжизненной тяжестью: он бесцеремонно отпихивает тело в сторону, а оно, прежде чем откатиться, заливает его чем-то теплым и липким.
Ружейной пальбе вторит страшная брань.
Горгель проползает еще довольно далеко, а потом, решив, что стрельба за спиной стихает, поднимается и, задыхаясь, втянув голову в плечи, мчится в темноте к домикам на окраине. Локти и колени у него ободраны, а в груди печет так, словно горящих углей наглотался.
Больше под огонь не полезу, не выдержу, клянется он сам себе. Пусть хоть расстреливают.
Огонь со склона холма, ведущего на кладбище, слабеет, но вцепившиеся в землю франкисты все еще сопротивляются.
Пато Монсон видит, что после двух атак республиканцы сумели пока взять только восточную часть стены и треть участка. Бой идет на ограниченном пространстве, противники рушат каменные плиты, разрывают могилы, прыгают туда, как в окопы. Запах разворошенной земли и сгоревшего пороха смешивается с трупным смрадом. Вспышки разрывов высвечивают выщербленные пулями кресты, разбитый мрамор, осколки гранита, разлетающиеся во все стороны, секущие прямые, как мечи, темные ветви кипарисов. И в грязно-сером свете зари, нерешительно разливающейся на востоке, картина предстает все более отчетливой – и зловещей.
Пато скорчилась за мешками с землей, образующими бруствер у ворот кладбища. Кованая решетка, наполовину слетевшая с петель, отзывается металлическим звоном на каждую пулю.
За бруствером – четверо живых и двое убитых.
Живы покуда майор Фахардо, командир 2-го батальона, еще один офицер и двое посыльных. Убитые – это франкисты, державшие здесь оборону и погибшие при первом натиске. Трупы оттащили в угол, чтобы не спотыкаться, и Пато, впервые в жизни видя убитых в бою, не в силах отвести от них глаз, тем более что становится все светлее: лучи скользят по мешкам с землей и четко обрисовывают очертания тел.
Оба франкиста разуты, карманы у них вывернуты. Один лежит ничком, другой – на спине: волосы взлохмачены, лицо в полутьме кажется совсем юным, а сам он – безмерно одиноким. С неожиданной жалостью Пато – она всегда совсем по-другому представляла себе франкистов – думает, что сейчас в каком-то далеком краю его мать, или сестра, или невеста просыпаются с мыслью о нем, не зная, что его уже нет на свете. И может быть, среди разбросанных на земле документов, открытого бумажника, четок – всего, что не пригодилось тем, кто обшаривал его, – есть и письмо, полученное или написанное за несколько часов до гибели: «Мой любимый, как я тоскую по тебе… Дорогие папа и мама, я здоров, нахожусь далеко от фронта…»
Эти мысли заставляют ее вспомнить о собственных письмах. И перед глазами возникают родные лица – отец, мать, двенадцатилетний братишка, губы, глаза, руки того, кого она, кажется, любит и чью фотографию, лежащую у нее в бумажнике, не разорвала перед переправой. Вот уже пять месяцев о нем нет вестей – с тех пор, как Франко отбил Теруэль, – и с каждым днем блекнет память о таком же неверном рассвете, о последнем объятии, о последнем поцелуе, о прощании на вокзале, где мужчины с винтовками и вещмешками за спиной строились на мокром от дождя перроне, а потом рассаживались по вагонам и пели, отгоняя страх:
А захочешь написать мне,
Ты мой знаешь адресок…
Не время сейчас для этих воспоминаний, думает она. Ни к чему они, а кроме того, как ни крути, двое убитых, что лежат в четырех шагах от нее, суть – ну ладно, были – враги Республики. По своей ли охоте они пришли сюда или поневоле, сочувствовали фашистам или их загребли силой – все равно, объективно стали орудиями в руках мятежных генералов, банкиров и попов, всех тех, кто бомбил Мадрид и Барселону, всех дружков Гитлера и Муссолини, всех врагов пролетариата, всех барчуков из Фаланги и монархистов-рекете́
[9], после исповеди и причастия расстреливающих ни в чем не повинных жителей городов и сел; всех иностранных наемников Кейпо де Льяно
[10] и ему подобных, после которых в Андалусии, Эстремадуре и Кастилии не остается никого, кроме древних старцев, осиротевших детей и женщин в трауре; всех, кто наподобие этого Хиля-Роблеса
[11] твердит, что для оздоровления отчизны следует истребить триста тысяч испанцев.