Комиссар, не меняясь в лице, медленно пьет вино. Облизнув тонкие холодные губы, ставит стакан на стол.
– Не все ли равно, если даже и так?
– Совершенно не все равно! Потому что прежний механизм уже не работает. Война в тылу шла ни шатко ни валко, и это повлияло на боевые действия.
– Вопрос в действенности принятых мер, товарищ. Ты слышал об ответственности? О самокритике? Говорит тебе что-нибудь это слово? О степени вины?
– А-а, вот и словечко «вина» выскочило… Но люди, сидевшие в окопе, ни в чем не были виноваты.
– Уверяю тебя…
– Можешь не стараться, не уверишь!
– Да дай же ему сказать, Гамбо, – примирительно вмешивается подполковник.
– Нет, извини. Не дам. Я пришел с передовой, где потерял чуть ли не всех своих людей, а потому право говорить принадлежит мне. И говорю, что если кто и виноват, то уж не те, кто сражался там, а вы и, быть может, я.
Русо душит ярость. От его обычной ледяной сдержанности и следа не осталось.
– Я не потерплю, чтобы со мной говорили в таком тоне.
– Не потерпишь? – Гамбо достает из кобуры длинноствольную «льяму» и сует ее в руки комиссару. – И что будешь делать? Прикажешь расстрелять меня? Отдашь под трибунал человека, у которого послужной список побогаче, нежели у Листера или Модесто, и уж во всяком случае – чем у этого шута Кампесино? Я не насилую женщин, не напиваюсь, не удираю как заяц при виде фашистов!
– В самом деле, Гамбо, мне не нравится твой тон, – говорит задетый за живое Ланда.
– А вот мне не нравится, когда идешь в бой, думая, что подчиняешься военному, а оказывается – что билетеру из кинотеатра «Авенида».
– Это уж чересчур, Эмилио, ты переходишь все границы! – побледнев, говорит Ланда. – Это подло! Я понимаю, после всего, что ты пережил…
– Знаешь, где видал я твои границы… И потом, я говорю не про тебя, а про товарища комиссара.
– Приказ есть приказ, – говорит Русо, протягивая ему пистолет.
– И обсуждению не подлежит.
– Для тебя тоже.
– Верно, – соглашается Гамбо. – Дисциплина, мать ее. И потому я несу ответственность вместе с вами. Вся разница в том лишь, что мне жалко моих убитых парней.
– А нам, думаешь, не жалко?
– Кончай, Фаустино, не крути мне мозги. Ты знаешь их по именам? Я вот знаю всех погибших из батальона Островского. А для вас это вроде как дождь пошел в разгар вербены
[69], когда самый пляс начался.
– Сравнения у тебя… – говорит комиссар и тут же осекается. – Короче говоря, мы должны выполнять приказы. Партия превыше всего.
– Партия твоя… В грош ее не ставит никто. Облапошивают ее кто во что горазд. В Барселоне три правительства: республиканское, Хенералидад и баскское, хотя хрен поймешь, чем оно-то правит. И каждое тянет в свою сторону… Расстрелять бы их всех к известной матери… Всех.
– Дай срок, – говорит Русо.
– Срок?! Даже не начинай! В последнее время все – сплошная ложь и измена. Никто никому не решается сказать правду – а мы расхлебываем…
Комиссар, склонив голову набок, глядит на него искоса:
– Ты что-то очень осмелел сегодня, товарищ майор.
Гамбо делает вид, что не услышал в этих словах скрытой угрозы. Ему все равно.
– Осмелели те, кто не желает взглянуть правде в глаза. А правда в том, что общее наступление кончится так же, как это… Может быть, еще не завтра. И не через неделю-две. Но это не важно – после большой мясорубки.
Он наконец замолкает, выдерживает, не моргнув, холодный взгляд человека из Москвы. Он почти может прочесть по этим рыбьим глазам, уменьшенным линзами очков, почти слышит, как ворочаются шестеренки в его мозгу, и угадывает мысли Русо. В этот миг политкомиссар прикидывает, стоит ли взвалить часть ответственности за поражение на майора ополчения Эмилио Гамбоа Лагуну, командира славного и больше почти не существующего батальона Островского, – сгодится ли он на эту роль? Но Гамбо знает также, что преступный инстинкт и звериная осторожность заставят сидящего перед ним человека отказаться от этой идеи. И, покосившись на Фаустино Ланду, который в мечтах о новых фотографиях на страницах газет только что с наслаждением докурил свою сигару, понимает, что Русо уже сделал выбор и он, майор Гамбо, может быть спокоен за свою жизнь.
Когда Хулиан Панисо, неся на закорках Рафаэля, добирается до берега Эбро, он видит там только раненых, убитых и тех, кто бросил оружие и ждет франкистов, чтобы сдаться. Рискнувшие пуститься вплавь либо пошли на дно, либо сейчас барахтаются в воде, борясь с течением, меж тем как с ближайшего взгорка франкисты стреляют по ним, как по мишеням. Пули вздымают фонтанчики среди десятков голов, медленно движущихся в бурой и бурной воде, как после кораблекрушения, и время от времени то один, то другой пловец вскидывает руки и исчезает в пучине навсегда. Огонь с Вертисе-Кампы ведется неистовый, но неэффективный, и грохот снарядов, то и дело поднимающих столбы ила и земли среди своих на берегу, мощными аккордами вплетается в симфонию разгрома.
– Тут нам делать нечего, – говорит Панисо.
Изучив положение, он решает идти направо, подальше от места переправы. Замечает заросший тростником откос и направляется к нему, стараясь быть как можно незаметней. Он придерживает Рафаэля под коленками, а тот обхватил его за шею: парнишка хоть и тощ, но все же с такой кладью на спине – еще ведь и автомат – подрывник быстро выбивается из сил. И через несколько шагов останавливается, опускается на колени и со всей осторожностью кладет Рафаэля на землю. Тот лежит на спине – правая штанина до колена черна от крови. Склонившись над ним, Панисо отгоняет мух и осматривает рану. И убеждается, что положенный на нее комок паутины свое дело сделал. Кровотечение не сильное, кровь быстро свертывается. Пуля, отщепившая кусочек кости – этот обломок можно пощупать, – прошла навылет и чудом не задела крупных сосудов.
– Ну что, паренек, сильно болит?
Рафаэль растягивает губы и скалится, силясь улыбнуться, что не вполне ему удается. На лбу у него блестят крупные – с горошину – капли пота.
– Только когда смеюсь…
Панисо одобрительно кивает: он доволен тем, как Рафаэль держится. Однако рана нехорошая, не дает идти и, если в ближайшие часы не принять меры, нагноится. Кроме того, паренек хоть и бодрится, видно, что сильно мучается.
– Ты уж потерпи… У меня не то что морфина – даже йода нет… Вообще ничего.
Рафаэль закусывает губу, кривит лицо от боли.
– Не беспокойся, – слабо произносит он. – Я справлюсь.
– Конечно справишься. Парень ты крепкий.
Подрывник озирается. Никого. Ничего. Только гром канонады. Отсюда даже реки не видно. И он не знает, где они сейчас, но понимает, что шли вниз по течению.