Сантакреу, окончив чистку, вставляет на место шомпол, толкает Ориоля локтем:
– О чем думаешь?
– О Нурии.
– Да что ты? И я тоже.
– Каждый раз, как увижу помидор, вспоминаю… И мать.
– Mater semper certa. Это в порядке вещей.
– И Нурию.
Ориоль показывает на других солдат, которые сидят или лежат на одеялах:
– В такие минуты каждый думает о своей Нурии.
– Однако никого нет краше Нурии нашей.
– Конечно.
Они замолкают, предавшись общим для всех воспоминаниям.
– Я хотел бы умереть не в чистом поле, где клопы сожрут. А при штурме Рамблас, – почти шепотом говорит наконец Сантакреу. – И чтобы она вышла на балкон и увидела это.
– Да ты у нас, я смотрю, романтик, Агусти.
И снова молчание.
– А кто она? – любопытствует Милани.
Сантакреу, который уже улегся и положил голову на вещмешок, очерчивает в воздухе женскую фигуру:
– Конфетка… Мы ухлестывали за ней вдвоем, а она отшила обоих.
– Обоих?
– Обоих.
– Ничего, – замечает капрал. – Это временное явление. Как отшила, так и пришьет.
– А где она сейчас?
– В Барселоне по-прежнему, я полагаю…
Лес-Форкес тоже кладет голову на вещевой мешок, щурится, вспоминая. Нурия Вила-Сагресса… Да, все это было – кокетство, ревность, не омрачавшая дружбу, мимолетные робкие прикосновения, ненароком сорванные поцелуи, каникулы в Пуигсерде, зимние утра в Тенис-Туро, танцы в «Сиркуло-Экуэстре», ужины втроем, фильмы с Лесли Говардом и Мерль Оберон в «Астории», споры о политике на террасе «Колона». Вдребезги разбитая жизнь, мир, от которого камня на камне не осталось. Похоже на то, как медленно замирает музыка в просторном и пустом бальном зале, где пол засыпан затоптанными конфетти и серпантином.
– Карточка есть?
– Нету.
– И у меня нет, – говорит Сантакреу.
– Мы расстались совсем незадолго до 19 июля, – поясняет Ориоль. – Нас подняли по тревоге. Даже попрощаться не успели.
– А мне хотелось, чтобы она проводила нас… Стояла бы в белом платье и платком махала нам вслед, – говорит Сантакреу.
– Как в «Луизе Фернанде»…
– Примерно. Но я остался со своим хотением.
– Мы остались.
Милани смеется:
– Красивая?
– С ног сбивала, – кивает Сантакреу. – И надеюсь, продолжает это делать.
– Кроме нас двоих, появился третий. И оказался, по всему судя, не лишним.
– Ну да. Красавчик по имени Игнасио Кортина, немного был похож на Рафаэля Ривельеса.
– Актера? – спрашивает Милани.
– Да, на него.
– И ему повезло больше, чем вам?
– Нет, меньше. Потому что красные сняли его с заезда. Расстреляли в конце июля в Каса-Антунес.
– Ох ты… Он тоже был карлист?
– Фалангист. В те дни погибли многие из них… И из нас. Как братья Алегрия… Помнишь, Ориоль?
– Помню, конечно, – отзывается тот. – И голубоглазый Пепе Колом… И Фонтанет, который неизменно верил в лучшее. И героический Пуигрос… И еще многие.
– Лучшие из нас. И все – наши ровесники. Мы чудом унесли тогда ноги…
– Не говори… Хорошие были ребята, закаленные в уличных боях с приспешниками Асаньи и Компаниса, наследники тех, кто в прежние времена сражался с Леррусом, Феррером Гуардией
[47], а еще раньше – Мендисабалем
[48].
– Их перебили как собак.
– У нас в городке было то же самое, – заметил Милани. – Так погиб и мой отец.
Лес-Форкес, приподняв голову, показывает на остальных рекете:
– И у тебя, и у каждого из них. Отцы, братья…
Сантакреу мрачно кивает:
– Еще будет случай расквитаться.
– Именно ради этого мне и хочется выжить, – бурчит Милани. – Долг платежом красен.
Все ночи на войне – разные. Хоть и похожи друг на друга. Хулиан Панисо воюет уже два года и усвоил это накрепко. По словам Карла Маркса, единственного и истинного бога, человек – это часть окружающей его среды. Вошедшие в повседневность усталость, грязь, боль, страх к концу каждого дня – еще одного прожитого дня! – переплетаются с ощущениями и впечатлениями от него; темнота, заставляя сомневаться и размышлять, обостряет чувства, дарует особую остроту зрения – способность постигать таинственные правила, подобные геометрическим – Хулиан где-то вычитал это слово и пленился им, – которые движут мирозданием и определяют жизнь и смерть.
Вслух об этом подрывник никогда не говорит. Его товарищи и прежде всего Ольмос подняли бы его на смех, услышав такое. Да и самому ему – и он отдает себе в этом отчет, – человеку грубому и приземленному, много лет ползавшему по сырым и пыльным штольням глубиной в сотню метров; внуку паралитика, искалеченного когда-то жандармами за то, что, пытаясь накормить семью, пообтряс немного рожковые деревья во владениях одного маркиза, – высоколобое умствование не пристало. Его дело – руководствоваться наитием и чутьем. Когда всю жизнь ищешь прокорма себе и своим близким, горизонты поневоле сужаются. Тем не менее бывший шахтер всегда старался ориентироваться в политике, смекать, что там к чему. И помогло ему в этом то, что он – не в пример очень многим в горах Картахены – выучился грамоте. Ходил на митинги в Союзе, читал газеты и даже одолел сколько-то книг, вступил в партию. Делал что мог, все, что от него зависело в мире, доставшемся ему, а потому и не стесняется своей ограниченности, не стыдится неотесанности. То, о чем другие узнавали из книг, он испытал на собственной шкуре, все перенес и перестрадал. Он шел вперед, не прячась, он взаправду убивал фашистов, а не красовался в комбинезоне и с винтовкой, вскидывая к плечу кулак, в барах и борделях.
Разграбление церковных имуществ, мошенническое отчуждение государственных земель, расхищение общинной собственности, осуществляемое по-узурпаторски и с беспощадным терроризмом, превращение феодальной собственности и собственности кланов в современную частную собственность – таковы разнообразные идиллические методы первоначального накопления
[49].