Книга 1947, страница 24. Автор книги Элисабет Осбринк

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «1947»

Cтраница 24

Искореженные грузовики, оборванные провода, мертвые лошади на улицах, грязь, мусор, люди в лохмотьях, железные балки, обнажившиеся от взрывов. Дома без фасадов, половинки комнат, половинки пола, половинки крыш, половинки кухонь и спален, оголенные театральные кулисы, разоренная жизнь. Все бурое и серое. С тех пор мой отец любит художника Ансельма Кифера.

Их приютила у себя подруга-христианка. Чтобы добыть для мальчика рис и порошковое молоко, Лилли за деньги сдавала кровь. Так она в третий раз спасла ему жизнь.

Дни, смерть. Лилли работала официанткой в кафе, но потеряла веру в будапештское будущее. И решила эмигрировать в Палестину. В ожидании разрешения на въезд она отправила мальчика к сионистам, а те привезли его в лагерь для детей-сирот в Штрюте, Ансбах.

Квартиру, где они когда-то жили все вместе — очаровательный Дьёрдь, Лилли, мальчик и его бабушка Амалия, — разбомбили, фортепьяно превратилось в металлическую проволоку и щепки. Уцелела только большая картина маслом, по-прежнему висевшая на стене, портрет матери Лилли, кроткой Алисы Хоффман.


Дедушка. Чужое слово, пробел в моем лексиконе. Настоящим объявлен пропавшим без вести. Ни старые фотографии, ни архивные документы из ЮНРРА, ни убийцы не могут заполнить эту пустоту.

«Taken for forced labour service to the Ukraine on November 28, 1942, and perished at Bielgorod in February 1943» [44].

Самое раннее воспоминание моего папы о его отце: они держатся за руки через носовой платок. Солнце палит. Они в отпускной поездке на Балатон, идут вверх по склону горы Бадачонь. На горной тропинке под ногами шуршат мелкие камешки, а носовой платок не дает рукам выскользнуть друг из друга.

Белый носовой платок — я думаю о нем, о белом средоточии памяти… он почти прозрачный от влаги меж их ладонями, будто слой времени, близость и теплая дистанция, соединяющая обоих. Если папе в ту пору четыре года, значит, у него впереди еще два года, чтобы копить воспоминания о своем отце.

И моего папу, и его отца звали Дьёрдь, но я не знаю почему. Дьёрдь — это венгерская форма имени Георг.

Человек, который стал отцом моего папы, вырос в Дебрецене, в семье портного. Но почему он бросил учебу? Потерпел неудачу? Нет никого, кто может дать ответ. Не получить аттестат зрелости — дело неслыханное, провал на экзамене — позор, доводивший иных до самоубийства. Может, поэтому он хотел оставить маленький городок и портновскую мастерскую отца? Или его обуревала жажда приключений, или не было другого выхода? Но Дьёрдю Феньё не позволили уехать из дома, пока он не сдал экзамен на портного. Он должен иметь профессию, так решил его отец Шандор.

А потом Дьёрдь отправился в Париж. Шел 1924 год, ему было семнадцать, и по-французски он не говорил. Конечно, там он голодал. И некоторое время спустя вернулся в Венгрию, на сей раз в столичный Будапешт, где один из братьев матери устроил его на своей гудронно-асфальтовой фабрике.

Он играл на банджо. На фортепиано. Умел и на гармошке. Стал на фабрике начальником. Свои густые черные волосы бриолинил и зачесывал назад. Снимал автопортреты с помощью автоспуска, спрятав его в ладони. Таким я вижу его сейчас, таким он сам тогда хотел себя видеть. Наши взгляды встречаются сквозь серебро и свет, встреча и происходит, и не произойдет никогда.

Порой он фотографировался вместе с Лилли и сыном. Мальчик замирал от восторга и смущался, но был пока что частью троицы, которая вскоре будет разрушена, частью непостижимой серьезности, которую они пытались скрыть под улыбками. Черно-белые снимки, где они вместе смотрели в будущее, которое так и не наступило. Все это имело место раньше, когда все, можно сказать, шло беспрерывно и дни текли как положено, по порядку. До произвола и насилия.

Воспоминания — словно надгробные камни, воздвигнутые над телом, которого давным-давно нет. Можно ли сделать что-нибудь еще, кроме как постараться воскресить в рассказе его мир? Я — та, у кого всегда был отец, — беру на себя его сиротство и несу его. В ожидании будущего я — та, у кого всегда был отец, — перебираю его воспоминания, оглядываюсь назад. Перебираю его утраты, чувствую их.

В тот день, когда мне исполнился год, папа, говорят, впервые дал мне попробовать венгерскую колбаску, и мне она, говорят, пришлась очень по вкусу, но эта история явилась из его памяти, а не из моей. Зато я помню, как мы идем по тропинке через лиственный лес у озера. Мне четыре года. Он несет меня на закорках, и я держусь за его волосы.


Кладбище — это инверсия города. Люди под землей, а не сверху, заключенные в урны, прах вместо мышечной массы с температурой тридцать семь градусов тепла. Переход из бытия в небытие. Тот, кто приходит туда, навещая память мертвых, остается чужаком.

В Нормандии белые могилы американских солдат стоят как на параде, а немецкие обозначены монументами в темнеющем камне. Безмолвные города, где те, кого уже нет, поют живым беззвучные песни о небытии.

По всей Европе есть и другие места захоронений, свидетельствующие о небытии еще более глубоким безмолвием, — в Праге, в Берлине, в Кракове. Умершие лежат под слоем времени и слоем распада, их имена записаны в плюще.

Я навещаю такое место, кладу камешек на могилу моей бабушки Лилли в будапештском Ракошкерестуре. Ряды надгробий стоят изъеденные непогодой, покосившиеся, укрытые тенью. Заброшенные, потому что все те, кто бы их посещал, убиты.


1947–1974. Две даты, одни и те же цифры, а между ними двадцать семь лет. Время — место, укрытое тенью.

В декабре 1974 года папа пишет мне письмо. Незадолго до моего десятого дня рождения. «Передать сейчас» — надпись на конверте, папиным неразборчивым почерком. Он кладет конверт в банковскую ячейку вместе с заемными письмами и нотариальными документами на владение. Я, единственный папин ребенок, должна получить письмо после его кончины. Но папа жив, и я прочитала его лишь совсем недавно.

В письме девятнадцать машинописных строк. Восемнадцать из них выражают родительскую любовь. Последняя, девятнадцатая, состоит из одной фразы, из предостережения. Но эта фраза соединяет годы. Он мог бы с тем же успехом написать ее себе в 1947 году в Штрюте, Ансбах, как и мне в 1974-м на Кунгсхольме в Стокгольме. Один десятилетний ребенок соединяется с другим.

И хотя ребенком я этого письма не получила, я всегда знала это предостережение. Вот оно, вот буквы, оставленные на бумаге папиными решительными ударами по клавишам пишущей машинки:

«Никогда не жалей себя».


Я пытаюсь собрать из осколков 1947 год. Безумная затея, но то время не дает мне покоя.

Июль

Париж

Шестого июля мсье Морис Бардеш впервые держит в руках экземпляр своей книги. Она написана в порыве гнева и отвращения после поездки по Европе, которую он называет трущобами. В «Письме Франсуа Мориаку» он обрушивается на французское движение Сопротивления, которое, по его мнению, презирает закон. Он защищает режим «Виши» [45] и французское сотрудничество с нацистами и критикует узаконенную чистку, l’épuration légale, от коллаборационистов и попутчиков, которая проводится в судебном порядке, чтобы отмыть французское сегодня от вчерашней грязи. В глазах Мориса Бардеша мир красотой не блещет.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация