И о том, что два дня лучшие воины показывали удаль свою.
И что-то там еще.
Показывали.
Копья… да, копья, точно. На скаку поднимали пушистый лисий хвост и еще… до чего же путано все. Надо держаться. И она стиснула зубы. А ведь говорила, что не нужны травы, она справится. И справилась бы, но старая Шаушан, которая к Теттенике приставлена была, растила её с малых лет – стерва еще та, конечно, – поднесла чашу.
И выпить заставила.
Сказала, что только так и получится, что сама Теттенике дурной крови, и если не травы, то все это увидят. Позор случится. Или хуже того. Вдруг да возникнут сомнения в том, что род Улахтай по праву восседает на белой кошме.
Страшно.
Она стиснула кулаки.
– …и пусть Великая мать сама изберет достойного! – завершил речь отец и тут же взвыли рога степных туров. От звука их громкого Теттенике покачнулась, но устояла.
Брат подхватил.
Младший.
– Уже недолго, – мягко произнес он. – Потерпи.
Танрак.
Рожденный старшей женой, любимой, он отличался необычайною мягкостью нрава. Отцу это не нравилось, но Танрак, пожалуй, единственный из всех, спокойно выносил и отцовское недовольство, и гнев его. И ныне позволил себе обнять сестру.
– Ты просто сядешь и все. Помнишь, мы садились?
Она помнила.
– Позволь лошади идти.
– А она пойдет?
– Пойдет. И поверь, выберет того, кто припас самое вкусное угощение. А мужчина, который знает, что нужно лошадям, и с женщиной разберется.
Теттенике выдавила слабую улыбку.
Оставалось надеяться, что он прав. И еще на милость богини, которая, быть может, и не слишком рада этакой никчемной дочери, но ведь Мать Степей обо всех заботится. А Теттенике, она разве на заслужила заботы?
– Идем, – брат осторожно сжал ладошку. – Это несложно. Ты сумеешь. На самом деле ты очень храбрая.
Он говорил очень тихо, но Теттенике слышала.
Слушала.
И шла.
Послушно. Правда, ноги заплетались и были неправильными, но это от трав.
А по узкому коридору вели лошадь.
И… и это была не та лошадь!
– Тише, – голос брата дрогнул. – Это все равно просто лошадь. Обыкновенная.
Да.
И нет.
– Поверь, она ничем не отличается от той.
– Врешь, – тихо произнесла Теттенике.
– Немного. Но ты просто представь, что это – твой Листик.
Не выйдет. Листик… она другая. И мастью, и норовом. И потому-то Теттенике сумела сесть ей на спину. Пусть не сама, а с помощью брата, пусть он и ходил рядом, держал, но ведь сумела же. И будь у них чуть больше времени, она бы… она бы справилась.
Но Листик, которую должны были привести… где она? И почему по коридору вели кобылу той самой редкой масти, что… что… это она придумала, старуха! Она всегда-то ненавидела Теттенике и… и как быть?
Теттенике завороженно смотрела на лошадь.
Ее бока отливали золотом. Позвякивали колокольчики, вплетенные в гриву. Нервно подрагивали уши, которые кобылица то прижимала к голове, одновременно скаля зубы, то поднимала, прислушиваясь ко всему.
Она ведь…
Дикая?
Когда её забрали из табуна? И вовсе, садился ли кто-нибудь на широкую её спину? И… и как быть?
– Это лучшая кобыла в моих табунах, – сказал отец, глядя куда-то поверх голов. – Но для любимой дочери мне ничего не жаль.
Теттенике едва сдерживалась, чтобы не заплакать.
Она впилась в руку брата, а тот молчал. И только слышно было, как колотится сердце. Чье? Его? Её? Лошади?
– Ей тоже страшно, – брат все-таки заговорил. – Посмотри. Она не привыкла, чтобы так, чтобы столько людей вокруг. И шум, и запахи. Её все это пугает не меньше, чем тебя.
– И что делать?
– Подойти, – он сам подвел Теттенике, пусть это и было нарушением обычая. Но молчат.
А они идут.
И чем ближе подходят, тем ближе лошадь. У нее узкая грудь. И шея гнутая, лебяжья, лоснится от пота. Кобылица мелко вздрагивает и перебирает ногами. Тонкие какие. Всегда удивляло, что лошадь большая, а ноги тонкие. Как только держится.
Оскалилась.
Всхрапнула.
Попятилась, но отступить ей не позволили. Держат крепко.
– Тише, – произнес брат очень мягко, и не понять, кому он это говорил: Теттенике или кобылице. Как её зовут?
– Огонек, – Теттенике с трудом говорила, язык сделался тяжелым, да и не только он. Но ей хватило сил протянуть руку. И раскрыть ладонь.
Корочка хлеба.
Пара крупиц соли. Брат посоветовал. Листик бы потянулась к угощению. Она брала его осторожно, одними губами, а эта… клацнули зубы.
Пугает.
– Тише, – она старалась подражать брату. Тот всегда ладил с лошадьми. И руку протянула, коснулась гладкой шеи. Какая горячая. И лошадь замерла, прижав уши к голове. Глаза её, налитые кровью, вращались. Из ноздрей вырывалось дыхание.
Сиплое.
А главное, все смотрят.
– Это старуха, – Теттенике поняла, что умрет. Вот здесь, на глазах у всех. Или лошадь её убьет, или отец. Тут же пришло понимание, что отца она боялась куда сильнее.
– Старуха придумала, – она протянула кусок хлеба к лошадиной морде и та вдруг подалась, коснулась ладони. Толкнула, но хлеб взяла. Тоже аккуратно. И в душе вспыхнул робкий огонек надежды.
– Может, и так. Я с ней разберусь, – пообещал брат. – А ты… ты просто не бойся. Лошади чувствуют страх.
Теттенике кивнула.
Он это говорил. Не раз и не два, и она тоже повторяла, всякий раз. Но одно дело – знать, а совсем другое – справиться. В том числе и со страхом. Она сглотнула ком в горле и провела ладонью по шее.
– Успокойся, моя хорошая… я не сделаю тебе дурного… мы подружимся… хочешь, я расчешу твою гриву?
Лошадь слушала.
И когда Теттенике запела – слова она знала давно, но почему-то с песней никогда не получалось. Сбивалась постоянно. И собственный голос казался не таким, неправильным. А теперь вот вышло. И лошадь слушала. И не только лошадь.
Тихо как.
Она погладила и бок, сквозь белоснежное покрывало, которым накрыли лошадиную спину.
Сейчас.
Надо вдохнуть. Сказать себе, что это… это просто лошадь. А Теттенике – сумеет. Вдохнуть. Вдеть ногу в стремя и… рывок.
Тишина.
Лошадь от неожиданности приседает, готовая взвиться на дыбы. Она почти дикая, но теперь… теперь нет обратного пути. И Теттенике ложится на спину, обнимает шею руками, и шепчет, шепчет слова древней песни, дарованной их народу во усмирение табунов.