И…
И не боялись же.
Сволочи!
– Так что, коль там не сложится, домой возвернешься. И будем твоего братца в разум приводить. А жениха и тут подыщем… мало ли у нас добрых молодцев?
– Мало, – согласилась Мудрослава. – Если добрых.
– Порой и от злых польза быть может, – усмехнулся Древояр. – А на всякий случай отправлю я с тобой своего сродственника. Приглядывать станет. И приглядываться. Если вдруг чего не так, то к нему иди.
– А вы… разве не поедете?
– Собирался, – Древояр развел руками. – Да ныне твой братец меня к себе вызвал. Втемяшилось ему по святым местам отправиться, молиться за успех сего дела. И благословение испрошать.
Сказано это было по-старчески брюзгливым тоном.
Нарочито даже.
– А мне велено Вироссу блюсти да за Думою приглядывать.
– Не вовремя он.
– Может, и так. А может, наконец, понимать чего начал. Вот аккурат вместе выезжаете. Пойдете разом до Судацкого скита, он там у мудреца и останется.
…не останется.
– А главное, все одно к одному. Вона, и грамотка пришла от тамошнего… владетеля. Сколько лет никому не приходило, я уж, грешным делом, подумавши был, что помер он. Ан нет, живой… да, живой… и брата твоего видеть желает. Вот тот и загорелся мыслею.
Древояр покачал головою, явно не слишком довольный поворотам.
– Во главе же ж посольства ставят Ижицкого. Он боярин добрый, разумный и дело свое знает. Коль чего не так, то к нему иди. А ежели и он слушать не станет, то не чинись, говори, как оно есть. Старомысл всегда сподмогнет.
– Спасибо тебе, дядюшка, – и Мудрослава, повинуясь порыву, обняла старого боярина. Только коснулась, как будто… обожгло, опалило жаром. И щека Древоярова дернулась, а в глазах мелькнуло что-то этакое, то ли тоска, то ли обреченность.
Не радость никак.
– Ты, девонька, главное, помни. Ты – виросская цесаревна. И не чета каким-то там ладхемским купчихам, как бы те ни пыжились.
Яр заглянул незадолго до рассвета. Мудрослава долго ворочалась, вдруг стали казаться перины комковатыми, пуховые одеяла – жаркими, а воздух в тереме родном спертым, затхлым.
Сопели девки на соломенных матрацах.
Сладко похрапывала пожилая боярыня, приставленная в комнатах следить за порядком. И храп её доносился сквозь стены. Тоненько повизгивала собачонка, которую боярыня с собою носила. И в этой, наполненной звуками, ночи, никак не находился сон. А уж когда за окном посерело, Мудрослава и вовсе поняла – не уснет.
Много всего.
Мыслей. Сомнений. И непонимания, как оно получилось. Почему, стоило закрыть глаза, пред ними вставали такие яркие синие очи Старомысла. И как же вышло, что ее, Мудрославу, тянуло заглянуть в эти сами очи. Увидеть свое в них отражение.
Услышать, как повторяет он имя её.
Снова и снова.
Она в раздражении садится.
Взмокла. И волосы тоже спутались. Коса растрепалась, соскользнула лента, и теперь она, Мудрослава, верно, страшна. Заодно уж стыдно. И за мысли свои, и за томление в груди.
Она встала.
И огляделась.
Девки спят сном крепким, ни одна не шелохнулась, пусть даже пол скрипнул. И боярыня только громче всхрапывает, губами шлепает во сне, будто жалуется, а собачонка подвывает жалобам этим.
Появилось вдруг желание уйти.
Выйти.
Из терема. Хоть бы и в сад. В сад же можно? Конечно. Ночь. И никто не увидит. И… и Мудрослава набросила на плечи халат. К двери она кралась, и там уже, за дверью, почти не удивилась, увидав спящую стражу. Только сердце кольнуло тревожно.
Не должно так быть!
Не должно.
Но сердце металось, требовало скорее… в сад… и она почти бежала, босая, простоволосая, будто не царевна, а девка какая, гулящая. И уже там, в саду, где пахло землей и цветами, она как-то успокоилась. И огляделась, пытаясь понять, как же так вышло?
– Мудрослава? – тихий голос был слаще меда.
И кровь прилила к лицу.
– Пришла?
Вдох. И выдох. Горячо-то как. И стыдно. И сладко. И ничего-то дурного она не делает. Просто… просто сад. И ночь лунная.
– Я ждал.
Ночью цвета глаз не разобрать. Луна вон за облаком спряталась, скрылась.
– Я пришла, – губы сами шевелятся, слово говорят.
– Я знаю. Спасибо.
– И тебе.
Пальцы у него горячие. И жар этот пробирается в тело.
– Долго не выйдет, но я хотел тебя увидеть. Ты стала еще краше, хотя вовсе такое, казалось бы, невозможно.
Слушала бы.
И слушала.
А он пальцы к губам подносит. И целует. Один за другим, один…
– Только о тебе и думал. Только о тебе и тосковал. Света белого не видел, не желал видеть. На кой мне свет белый, когда тебя нету?
– Я тут.
– И надолго ли? – теперь чудится укор. – Завтра отправимся…
И горько от того.
– Я…
– Ты и я, Мудрославушка, Славушка моя, солнце мое, сердце мое…
Никто и никогда прежде не говорил ей слов подобных. И никто-то не скажет. В груди стало горько, больно, будто яду она испила. А может, и вправду?
Уж лучше отрава, чем жизнь такая.
– Убежим, – и решение вдруг показалось правильным, единственно возможным. Конечно. Как иначе-то? Она, Мудрослава, заслуживает счастья!
Разве нет?
Почему другим, тем же девкам сенным, позволено любить, а виросской царевне неможно?
– Убежим, – заверили её. – Всенепременно. Но потом. После.
– Почему?
– Не время сейчас. Неможно.
– Почему? – мысль всецело завладела разумом. – Сегодня же. Убежим. Обвенчаемся. И никто-то нам не указ.
– Нет, – и слово это он произнес так, что собственная душа Мудрославы в пятки ухнула. – Нельзя. Я же говорю, еще не время. Терпения наберись.
Как будто… как будто не было слов.
– Мы обязательно будем вместе, – он вновь смягчился. – Но не как тати, закон и слово государево порушившие, клятву предавшие. Нет. Мы обвенчаемся ясным днем, пред всем людом. И только так смогу назвать тебя своей женою.
– Мой брат… не дозволит.
Все одно страх остался там, внутри. И страх, что сейчас он обозлится и уйдет, бросивши Мудрославу, и страх, что останется, ибо его она теперь тоже боялась.
Да что с нею происходит?
– Сегодня – нет. А завтра – как знать… надобно исполнить волю его.