IV. Вскоре, так как война с каждым днем все больше разрасталась, я решил возвратиться в Ареццо, однако, поскольку этого нельзя было сделать прямым и обычным путем, я перебрался через горы из Модены в Болонью, где, обнаружив, что по случаю коронации Карла V воздвигались расписные триумфальные арки, я, еще совсем что ни на есть мальчишка, получил работу, принесшую мне и пользу и честь, а так как рисовал я очень бойко, я имел бы возможность и оставаться там и работать, но желание снова увидеть свою семью и родных заставило меня найти хороших попутчиков и вернуться в Ареццо, где, убедившись, что дела мои в хорошем состоянии благодаря неустанному присмотру со стороны моего дяди, названного дон Антонио, я успокоился и занялся рисованием, выполняя в то же время маслом всякие не слишком ответственные вещицы. Между тем, когда названный дон Миньято Питти сделался не то аббатом, не то приором монастыря св. Анны ордена Монте Оливето в сиенской области, он меня вызвал, и я исполнил несколько картин и других живописных работ для него и для Альбенги, генерала этого ордена. Позднее же, когда он стал аббатом монастыря Св. Бернарда в Ареццо, я написал для него на балюстраде органа две масляные картины, изображавшие Иова и Моисея. А так как монахам моя работа понравилась, они заказали мне несколько фресок на своде и стенах портика перед главным входом в церковь, а именно четырех евангелистов и Бога Отца на своде, а также несколько других фигур в натуральную величину, в которых я, как юноша еще мало опытный, конечно, не сделал того, что сделал бы другой, более умелый живописец; все же я сделал то, что мог, и во всяком случае вещь, которая не совсем не понравилась тамошним святым отцам, принявшим во внимание малость моего возраста и моего опыта.
V. Но едва успел я закончить эту роспись, как кардинал Ипполито деи Медичи, проезжавший на почтовых через Ареццо, увез меня с собою в Рим к себе на службу, как об этом уже говорилось в жизнеописании Сальвиати. Там, по милости этого синьора, я получил возможность заняться рисунком в течение многих месяцев. Я готов утверждать как истинную правду, что эта возможность и тогдашние мои занятия и были моими настоящими и главными учителями этого искусства, хотя они и в дальнейшем приносили мне немалую пользу и сердце мое всегда было преисполнено пламенного желания учиться и неустанного стремления рисовать и денно и нощно. Большую помощь оказало мне в то время и соревнование с молодыми моими сверстниками и товарищами, большинство которых сделались впоследствии отличнейшими мастерами нашего искусства. Не иначе как острейшим побуждением была для меня и жажда славы, и вид того, что многие преуспели, достигнув исключительнейшего положения и высших ступеней почета. Потому-то я часто и повторял сам себе: «Почему не в моей власти добыть себе путем упорного труда и учения то высокое положение и те звания, которые стольким другим удалось приобрести? Ведь они состояли из мяса и костей совершенно так же, как и я». И вот под напором стольких и столь неотступных побуждений и при виде той нужды, которую терпела моя семья, я решил не останавливаться ни перед какими трудами, лишениями, бессонными ночами и усилиями ради достижения этой цели. Когда в душе своей я принял это решение, ни тогда в Риме, ни после во Флоренции и в других городах, где я бывал, не осталось ни одного хоть сколько-нибудь значительного произведения, которое я не зарисовал бы, и не только живописи, но и скульптуры и архитектуры, как древней, так и новой, и, не говоря о тех плодах, которые я пожинал, зарисовывая свод и капеллу Микеланджело, не осталось ни одного творения Рафаэля, Полидоро и Бальдассаре, сиенца, которое я точно так же не зарисовал бы совместно с Франческо Сальвиати, как уже говорилось в его жизнеописании. А для того чтобы каждый из нас имел рисунок с каждой вещи, один из нас не рисовал того, что в тот же день рисовал другой, но оба мы рисовали разное, ночью же мы один у другого срисовывали эти листы, дабы выгадать время и большему научиться, уж не говоря о том, что по утрам мы чаще всего закусывали не иначе как стоя, да и то чем бог послал.
VI. После этого невероятного напряжения сил первая вещь, вышедшая из моих рук, как бы из собственного моего горна, была большая, заказанная мне кардиналом деи Медичи, картина с фигурами в натуральную величину и с изображением Венеры, которую грации наряжают и прихорашивают. О картине этой говорить не стоит, так как это была работа мальчика, да я о ней и не упоминал бы, если бы не испытывал удовлетворения, вспоминая и об этих первых моих шагах и тех радостях, которые на первых порах нам сулят искусства. Достаточно сказать, что этот синьор да и другие заставили меня поверить, что в ней было нечто такое, что говорило о хорошем начале и о живом и смелом порыве. А так как я в числе прочего вздумал изобразить на ней сладострастного сатира, который, спрятавшись за какие-то кустики, веселился и наслаждался при виде голой Венеры и голых граций, это так понравилось кардиналу, что, одев меня с иголочки, он приказал мне написать на картине еще большего размера, но тоже маслом, сражение сатиров в окружении фавнов, сильванов и путтов так, чтобы получилось нечто вроде вакханалии. Поэтому, приступив к работе, я нарисовал картон, а затем набросал все это красками на холсте длиной в десять локтей.
Когда же кардиналу пришлось уехать в Венгрию, он познакомил меня с папой Климентом, оставив меня под покровительством Его Святейшества, который попечение обо мне поручил своему постельничему синьору Джеронимо Монтагуто. Кроме того, кардинал снабдил меня письмами, предъявив которые я был бы принят во Флоренции герцогом Алессандро, в случае если бы мне этим летом захотелось избежать римского климата. И хорошо было бы, если бы я это сделал, так как, решив все-таки оставаться в Риме, я от жары, климата и усталости заболел так, что пришлось меня перевозить в Ареццо. Однако, в конце концов выздоровев, я числа 10 декабря этого года прибыл во Флоренцию, где был милостиво принят названным герцогом и вскоре передан на попечение великолепного мессера Оттавиано деи Медичи, принявшего меня под свое покровительство так, что всю жизнь неизменно почитал меня за родного сына, и добрую память об этом синьоре я навсегда буду чтить и хранить как память о самом любящем родном отце.
VII. Вернувшись, таким образом, к своим обычным занятиям, я благодаря названному синьору получил возможность по желанию входить в новую сакристию церкви Сан Лоренцо, где находятся творения Микеланджело, который как раз в те дни уехал в Рим, и некоторое время я весьма тщательно изучал их такими, какими я мог их видеть, когда они еще лежали на земле. Затем, принявшись за работу, я написал на подрамнике размером в три локтя мертвого Христа, которого хоронят Никодим, Иосиф и другие, и за ними плачущих Марий. Картину эту после ее окончания получил герцог Алессандро в знак хорошего и счастливого начала моих трудов, и действительно, он не только ценил ее при жизни, но и после его смерти она всегда находилась в спальне герцога Козимо, ныне же находится в спальне светлейшего князя, его сына, и хотя я не раз намеревался за нее снова взяться, чтобы кое в чем ее исправить, мне так и не дали этого сделать.
Итак, увидев это первое мое произведение, герцог Алессандро приказал мне закончить комнату в нижнем этаже дворца Медичи, которую, как уже говорилось, упоминавшийся Джованни да Удине оставил незавершенной. Так я и написал в ней четыре истории о деяниях Цезаря: как он плывет, держа в руках свои записки, а в зубах – меч, как он приказывает сжечь сочинения Помпея, чтобы не иметь перед глазами произведений своих врагов, как он во время бури на море открывается моряку, и, наконец, его триумф; однако целиком я всего этого так и не дописал. В то время, хотя мне едва минуло восемнадцать лет, герцог давал мне шесть скудо месячного жалованья, стол для меня и одного слуги, комнаты для жилья и многие другие удобства. И хотя я сознавал, что я всего этого далеко не достоин, тем не менее я делал, что умел, с любовью и старанием, почему мне не раз делом и советом и помогали Триболо, Бандинелли и другие.