Ему хотелось взять ее за руку. Гейдж обязательно взял бы и пообещал молиться за нее и ее погибшего мужа. И про Гейджа хотелось рассказать. Однако Киллиан чувствовал, что не способен не только дотронуться до чужой руки, но и поднять свою собственную. И голос не желал подчиняться. Киллиана часто обезоруживала щедрость людей, которые сами еле сводили концы с концами. Он настолько остро чувствовал их доброту, что казалось, что-то тонкое и хрупкое вот-вот лопнет где-то внутри.
Выйдя во двор в новом наряде, Киллиан кинул взгляд в сторону зарослей. Девочки все еще играли в папоротниках. Теперь они стояли, держа каждая по букету вялых лесных цветов, и глядели на землю. Он притормозил, гадая, чем же они заняты, что же лежит там, невидимое его взгляду. Сестры обернулись – по очереди, как и в прошлый раз – сперва старшая, потом младшая.
Киллиан неуверенно улыбнулся и похромал к ним. Пробрался сквозь сырой папоротник, встал у девочек за спиной. Прямо у их ног он увидел расчищенный клочок земли, застланный темной мешковиной. На мешке лежала третья сестра, самая маленькая из всех, в светлом платье с кружевной вышивкой по воротнику и манжетам. Белые, как китайский фарфор, руки покоились на груди, прижимая еще один букет. Она морщила лицо, стараясь не смеяться. Ей вряд ли было больше пяти. На белокурой головке красовался венок из привядших маргариток, ноги тоже были усыпаны лесными цветами. Сбоку лежала раскрытая Библия.
– Наша сестренка Кейт умерла, – сообщила старшая.
– Здесь она упокоится, – добавила средняя.
Кейт, не шевелясь, лежала на мешковине и старательно жмурила глаза. Только губу закусила, чтобы не хихикать.
– Хотите с нами? – вдруг предложила средняя. – Вы будете покойником – ляжете вот тут, а мы осыпем вас цветами, почитаем Библию и споем
– Я вас опла́чу, – подхватила старшая. – Я умею плакать, когда захочу.
Киллиан переводил взгляд с лежащей девочки на плакальщиц.
– Сдается мне, эта игра не для меня, – ответил он наконец. – Что-то не хочется быть покойником.
Старшая оглядела его и посмотрела прямо в глаза.
– Зачем же тогда, – спросила она, – вы им нарядились?
Бобби Конрой восстает из мертвых
Перевод Александры Панасюк
Сперва Бобби ее не узнал. Раны помешали. Первые тридцать пришедших были изувечены – Том Савини гримировал их самолично.
Лицо отливало серебристо-голубым, глаза утонули в темных провалах, на месте правого уха зияла рваная рана, почти дыра, из которой торчала влажная, окровавленная кость. Они сидели в метре друг от друга на каменной стенке отключенного фонтана. Текст – три скрепленные степлером странички – она разложила на коленях и просматривала его, хмурясь от напряжения. Свой Бобби прочел в очереди на грим.
Ее джинсы, все в заплатках, словно выкроенных из носовых платков – красно-белая клетка и «пейсли» – напомнили ему о Хэрриет Резерфорд. Она тоже вечно такие таскала, так что женские джинсы с заплатками на заду до сих пор заводили Бобби.
Взгляд его скользнул ниже, по изгибу бедра к щиколотке, где джинсы кончались, открывая босые ноги. Она сбросила сандалии и сплела пальцы. При виде этой картины сердце его толкнулось сладко и больно.
– Хэрриет? – спросил Бобби. – Малютка Хэрриет Резерфорд, которой я писал любовные стихи в старшей школе?
Она оглянулась через плечо. Могла бы не отвечать, он узнал ее в ту же секунду. Она же не спеша изучала его, и вдруг ее глаза распахнулись, и, несмотря на нарисованную на лице ухмылку зомби, Бобби рассмотрел в них узнавание и явную радость. Тем не менее она отвернулась, снова вперив взгляд в страницы.
– Никто не писал мне стихов в старшей школе. Я бы помнила. Сдохла бы от счастья.
– Я творил в заточении. Когда нам две недели пришлось отсиживать в классе после уроков за пародию на кулинарное шоу. Ты вырезала член из огурца, сообщила, что его надо томить не меньше часа, и засунула себе в трусы. Это был звездный час школьного театра комедии «Умри со смеху».
– Не знаю я такого театра, хотя на память не жалуюсь. – Она покачала текст на коленке. – Что за стихи-то?
– В смысле?
– Хоть несколько слов. Возможно, если я услышу душераздирающую строчку или даже четверостишие, воспоминания хлынут потоком.
Просьба застала Бобби врасплох – он уставился на Хэрриет бессмысленным взором, отчаянно пытаясь хоть что-то припомнить. В голове было пусто, язык прилип к гортани.
– «Когда ты в душе мылишь грудь, – произнес он наконец, вспоминая по ходу дела, – люблю я на тебя взглянуть…»
– «И нету в том моей вины, что мигом джинсы мне тесны!» – взвизгнула Хэрриет, поворачиваясь к нему. – Бобби Конрой, черт подери, ну-ка обними меня, только грим не смажь!
Бобби потянулся к ней и стиснул руками ее узкую спину. Зажмурил глаза, чувствуя, как его заливает идиотское счастье, – наверное, впервые с тех пор, как он переехал сюда, обратно к родителям. Ни дня в Монровиле не прошло без того, чтобы он не вспомнил о Хэрриет. Он скучал и думал про нее, представляя сцены вроде нынешней – ну не совсем нынешней, как-то не мечтал он, что оба они будут расписаны под гниющие трупы, – но в остальном похоже.
Каждое утро, просыпаясь в своей спальне над родительским гаражом, он ощущал тоску и вялость. Лежал на комковатом матрасе, глядел в потолочные окна, такие запыленные, что через них любое небо казалось тусклым и размытым, и понимал, что вставать незачем. Хуже всего были воспоминания о том, как подростком он просыпался здесь же с чувством своей безграничной силы, заряженный энтузиазмом на весь грядущий день. И если мечты о встрече с Хэрриет и о возвращении старой дружбы, если эти утренние фантазии, которые часто становились эротическими – сарай ее отца, спина на цементном полу, раскинутые в стороны ноги в так и не снятых носках, – если эти мечты волновали кровь и давали хоть каплю силы, то пусть их. Остальные мысли несли в себе горечь.
Они еще не разомкнули рук, когда рядом раздался детский голос:
– А ты с кем обнимаешься, мам?
Бобби открыл глаза. Перед ними стоял маленький синелицый мертвец лет шести, с мягкими темными волосами, одетый в кофту с капюшоном.
Объятия Хэрриет разжались, ее руки медленно соскользнули, и Бобби увидел на пальце обручальное кольцо.
Он натянуто улыбнулся малышу. За шесть лет жизни в Нью-Йорке Бобби прошел тысячи проб, и у него наготове был целый каталог фальшивых улыбок.
– Привет, мартышка! Я – Бобби Конрой. Мы с твоей мамой крепко дружили, давным-давно, когда по Земле еще бродили мастодонты.
– А меня тоже зовут Бобби, – ответил мальчик. – Ты много знаешь про динозавров? Я тоже динозавр, большой-пребольшой!
Бобби как будто хлестнули, остро и больно. Он взглянул на Хэрриет, хоть и не хотел, просто не справился с собой, и увидел, что она тоже смотрит на него с напряженной, встревоженной улыбкой.